ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Нет, позвольте, однако ж… Князь Юрий Алексеич…
– А! Юрий Алексеич! Мои, например, письма и при бесценном вашем Юрии Алексеиче регулярно перлюстрировались.
– Господа! Господа! – Де-Пуле, как всегда, пытался примирить спорщиков. – К нему называть имена столь почтенных лиц… В конце концов, этот шум просто неприличен, могут воспоследовать неприятности…
– А я от наших господ администраторов никаких приятностей и не жду-с! – отрубил Милошевич.
За чайным столом спорщики помирились.
Мишель был бесподобен. На листочке, вырванном из записной книжки, пустил то кругу буриме, и вышли препотешные стишки.
Затем насмешил анекдотом, сообщенным из Москвы: граф Бобринский в пылу спора поколотил знаменитого профессора Шевырева; почтенные мужи дрались по-русски, то есть оплеухами, кулаками, пинками и «прочими способами патриархального допетровского быта», как выражался в письме московский корреспондент.
Наконец, сказал новинку петербургскую, эпиграмму на Нестора Кукольника:
Хоть теперь ты экс-писатель,
Экс-чиновник, экс-делец
И казны экс-обиратель, –
Все же ты не экс-подлец.
Выражение «обиратель казны» намекало на Несторову деятельность по провиянтскому снабжению армии.
Иван Савич поморщился: грубо, неуклюже. Поэт все-таки признанный. Да и кто обличил его в злоупотреблениях?
– Как кто? Вот мило! – понесся Придорогин. – Так ведь он, Нестор Васильич наш великолепный, именно поставлен был на должность заведомо воровскую! Провиянтщики все грабили, это общеизвестно!
– Вот так и создается дурная репутация, – сердито сказал Никитин. – Ваш слуга покорный не далее как сегодня получил безымянную записку, в коей обвиняется в сочинении кляуз и в пьянстве…
– С артиллерийским офицером, не правда ли? – спросил Милошевич, улыбаясь.
– Откуда вы знаете? – удивился Никитин.
– Да все оттуда же, представьте. Вот-с, не угодно ли…
Порылся в карманах и извлек осьмушку голубоватой почтовой бумаги.
– «Пущай вы афицер и гирой Сивастопаля да только сочинять клявзы и афицерам нидазволина…» Узнаете? Как и вам, сегодня с посыльным было доставлено на квартиру…
От дружного хохота мигали свечи.
Смешливого Придорогина корчило, он едва не падал со стула. Михайлов слова не мог сказать, только махал руками, охал: «Ну, проказники!» Даже де-Пуле, всегда благопристойный и чопорный Мишель, закатывался по-детски весело, рассыпался тоненьким смешком. Угрюмый Милошевич и сдержанный Никитин – и те улыбались. Шутка с записками была не слишком остроумна, но, помилуйте, шутка же!
Один Второв не принял участия в общем веселье. Сидел, крепко сжав тонкие губы; опустив глаза, рассеянно вертел в руках чайную ложечку.
Шутка!
Совершенно фантастично она в какой-то взаимной связи была со многим, происходящим в последние месяцы.
Дважды заставал квартального выходящим из дворницкой. Недаром же Иван Алексеич божился, что дворник доносит в полицию о второвских собраниях.
Шутка каким-то образом связывалась с дворником.
Вскрытые в полиции письма связывались с глупой шуткой.
Милошевича вызывали на Девиченскую.
Придорогин три дня отсидел на гауптвахте.
Опять-таки – не шутка ль?
Его высокопревосходительство вчера пригласил в свою канцелярию. Был сух, подчеркнуто начальствен. Расспрашивал об Иване Алексеиче как бы вскользь, между прочим. Но совершенно откровенно, без всякой дипломатии, советовал ему, Второву, не очень-то совать нос в дела губернской администрации.
Николай Иваныч рассеянно вертел ложечку.
Далеко от Воронежа, в туманной, слякотной столице, заседали комиссии «по улучшению быта крестьян». Со смертью государя Николая Павловича блеснула робкая надежда на кое-какие перемены к лучшему. Сочинялись доклады, циркуляры, затевались комитеты, много шумели о гласности, и вот – извольте: профессор и граф подрались, и анекдот у всех на устах, он занимает всю Россию. А в «Русской беседе» какой-то прохвост, булгаринский последыш, тискает возмутительную статью-донос о Грановском. А цензура все еще злодействует по неотмененным нелепым предписаниям недоброй памяти сороковых годов.
А в Академии наук, наконец, выдвигают членами архиереев и генералов, достойных же прокатывают на вороных.
Вот вам и шутка.
Не так уж все это смешно, господа.
«Нет, – подумал Николай Иваныч, – видно, не ужиться мне с его высокопревосходительством. Чувствую, что придется расстаться с Воронежем. А жаль… Черт знает, как жаль!»
Слишком многое запечатлелось в сердце за восемь лет воронежской жизни. Подлинная, какая-то даже поэтичная любовь к городу, краю; увлечение историческими и этнографическими исследованиями; незавершенная работа над «актами».
А главное – один-единственный раз, может быть, возникающая в жизни и поэтому особенно дорогая сердцу человека, нежная и глубокая привязанность к другу, почти влюбленность в него.
Николай Иваныч думал о Никитине.
Печально улыбнулся, глядя на хохочущих друзей. В каждом из них была частица его души.
Без амуров и кондитерских
… Видит бог, мое желание принести хоть каплю пользы в нашей глуши – неизменно.
Из письма И. С. Никитина.
Предчувствия не обманули.
Отношения с губернской администрацией (биограф впоследствии назовет это «служебными неприятностями») обострились настолько, что терпеть далее становилось невозможно.
25 июня 1857 года Второв покинул Воронеж.
С утра началась дорожная суматоха: в последнюю минуту вспоминались в спешке сборов неотданные распоряжения, разыскивались куда-то вдруг запропастившиеся запонки; голоса людей сделались тревожными; беготня по комнатам в поисках какой-нибудь вещи оказывалась бесцельной, затем что вещь была еще вчера упакована в один из дорожных сундуков.
К часу отъезда собрались друзья. Как водится, присели перед дорогой помолчать. B грустной тишине послышался далекий звон: генерал Марин отбивал полдень, напоминая о славе русского оружия. И звон показался особенным – в нем печаль расставанья звенела.
Да и само лицо дня выглядывало печально. Солнце поднялось бледным кругом, с трудом просвечивая сквозь густой туман. Из-за реки, с дальних полей надвигалась темная туча, грозилась белыми вспышками, длиннораскатистым, но еще глухим, плохо слышным громом.
На двух пролетках поехали провожать.
За кирпичными столбами Московской заставы начиналось поле, придорожная кудрявая травка, нежная зелень молодых березок на обочине Задонского большака.
Придорогин закричал:
– Стой! Стой!
Соскочил с пролетки, расстелил белую салфетку на притоптанной мураве. Хлопнули пробки донского игристого.
– Милочка, Николай Иваныч, – сказал, всхлипнув, – добрый тебе путь, родной, незабвенный человек! Сударыня, Надежда Аполлонов-на, пригубите, душенька!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103