ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Нуте, нуте… Ах, мез ами, какой момент…
В полуденной тишине пустынного, перед грозою замершего поля тонкий звон бокалов перекликнулся с нежным скрипением кузнечиков, с ласковым посвистом вольного ветерка.
Выпили за легкую дорогу, за неразрывную связь дружбы, за светлое будущее.
Постояли у дороги, потупившись задумчиво.
Милошевич кусал жесткий черный ус, хмурился. Михайлов утирал глаза красным платком. Де-Пуле рассеянно сшибал тростью желтые цветочки куриной слепоты.
– Ну что ж, дорогие мои, – вздохнул Второв. – Вот-вот дождик припустит, намокнете…
Обнялись, перецеловались. С трудом сдерживая слезы, Никитин оказал:
– Как мне теперь без вас, милый Николай Иваныч…
– Полноте, что там, – растроганно ответил Второв. – С отделкой «Кулака» не медлите, присылайте поскорее.
Крик ямщика. Дребезг колес. Пыль над дорогой. Солнце скрылось за тучами.
– Прощайте!
– Про-ща-а-а…
Весь день висела мутная наволочь. Гремели дальние грозы, но в Воронеже лишь к вечеру, в сумерках, заморосил мелкий, теплый дождь.
В этот вечерний печальный час, слушая ровный сонный шепот дождя, Иван Савич с особенной силой почувствовал, кем был для него Второв. И странной, страшной представилась предбудущая жизнь без него. Без его «сред». Без глубокого, сосредоточенного, сурового взгляда его глаз. Без тихого, ровного голоса его, без его сдержанной манеры говорить, манеры, которую многие считали выражением обыкновенной чиновничьей сухости, но за которой на самом деле (Никитин знал это) была страсть, был острый ум, было большое любящее сердце друга.
Дождь нашептывал, вздыхал.
Какой уж день звучало в воображении еще не написанное, не воплощенное в слово. Неотвязно слышалась сильная поступь размера; звонкий, смелый голос стиха, тревожный, как ночной набат. Музыка слов была подобна фуге великого Баха; мелодия пронизывалась повторением мужественных строк: мертвые – в мире – почили – дело – настало – живым!
Зажег свечу, сгорбясь, склонился над столом. Чистый лист бумаги страшил беспощадной белизной. Далеко, за тридевять земель где-то, фуга лилась тугими, могучими волнами.
Второв любил Баха. Часто просил Надежду Аполлоновну: «Сыграй, Надюша, мы с Иваном Савичем послушаем…»
Ах, эти вечера, когда не было многолюдства, когда в гостиной лишь две свечи на рояле, и предметы как бы таяли, растворялись в полумраке. Сидели с Николаем Иванычем молча, наслаждались музыкой почти физически.
Лилась вдалеке, волнами набегала фуга:
Мертвые – в мире – почили…
Белый лист и пугал и манил.
Первое время жил как потерянный. Пробовал писать и раздражался: вяло, темно.
На мелкие клочки рвал написанное.
С ружьем отправлялся бродить в лес, за Лысую гору, но в прогулках этих, ранее столь любимых, не находил душевного мира. Больше того, странствия вызывали поток ярких воспоминаний о друге: вот тут с Николаем Иванычем купались, плавали наперегонки (Второв был отличный пловец); тут жгли костер, Николай Иваныч рассказывал о днях своей юности, о Казани; тут Николай Иваныч нашел грибную полянку, набрал полную шляпу боровичков и так радовался, так радовался…
Пытался чтением заглушить тооку одиночества, но и книги казались скучны, пошлы, ничтожны идеи, фальшивы, неестественны герои. Роман Купера немного развлек: леса, пустыни, дикая жизнь, величавый шум водопадов; девственная природа Нового Света как бы свежим ветром повеяла. Но надоел и Купер.
Засел учить немецкий. Язык дался ему удивительно легко, вскоре он уже читал с лексиконом. Но не нравилась жесткость звучания, языковая прямолинейность, хотя Гейне был великолепен.
Друзья навещали его, он заходил к ним; говорили, читали, спорили, нет, одиночество не покидало.
Тогда с каким-то ожесточением он ушел с головой в дела и заботы по двору. Принялся наводить порядок в амбаре, в сараях; нанял плотников рубить новую конюшню и сеновал; велел починить и заново покрасить забор и ворота. Неделя-другая прошли в хозяйственных хлопотах, но вот все было сделано – и снова задавила тоска.
Теперь собирались по субботам у де-Пуле.
Но тут уже не тот воздух был, не то кипение мыслей и чувств, какими отличались второвские вечера. Не было простоты, искренности; и хоть близкие по духу сходились люди, а подлинная любовная дружественность отсутствовала. Что являлось причиной этого? Характер ли самого хозяина, обстановка ли и весь обиход жизни Михаила Федорыча? Бог знает. Вернее всего – и то, и другое.
В просторной квартире Второва каждый, даже впервые пришедший человек, чувствовал себя как дома, – такая милая естественность встречала его, такая житейская людская теплота проглядывала во всем. Рояль открыт – садись, играй, если хочешь; на диване – книги, рукописи, газеты; журнал валяется на полу в гостиной, а рядом – кукла, смешной паяц с оторванной ногой; детский смех слышится, веселая возня, топот; старик Михайла, слуга, в пестрядинной рубахе, в стоптанных чунях на босу ногу, встречал гостя, позевывая, почесываясь, запросто, по-домашнему, как бы всем своим видом говоря: вот как у нас, без затей, без чинов, и вы, сударь, не чинитесь, располагайтесь, как вам нравится. Если к вечеру мороз наддавал, – затапливали голландскую печь, хотя уже дважды топили в положенное время. Хотелось выпить чаю – в любое время дня ставился самовар, скатерть самобранная появлялась на столе… Иными такой уклад назывался безалаберным, сдвинутый коврик в передней служил причиной для обвинения в неряшливости, про куклу, брошенную на пол, говорилось: баловство, распущенность.
А было это на самом деле ни то, ни другое, ни третье. Была – естественность.
Михаил Федорыч бытие свое устраивал прямо противоположно. Идеальный порядок, каждой вещи – определенное место. Точное расписание во всем: когда пить чай, когда топить печи, когда отходить ко сну. Он был холост, хозяйство вела его сестра по матери Таиса Николаевна. Половички лежали ровно. Рукописи – в папках. Книги – в шкафах. Пол натирался воском до блеска, уму непостижимого.
А легкости не было. Была напряженность. Опасение – как бы не сдвинуть с места стул, как бы, упаси боже, не забыть на подоконнике взятую из шкафа книгу.
И гости уже не шумели, не так азартно спорили, как, бывало, у Николая Иваныча.
И Придорогин, безделушник, уже не разваливался по-барски на диване, не вопил благим матом, посиживал благопристойно.
И было всегда прохладно, потому что топили раз в сутки, экономили дрова.
И расходились по домам не шумно. Чему, впрочем, существовали причины довольно основательные: Милошевича вторично приглашали на Девиченскую. Жандармское управление подозревало его в авторстве некоторых обличительных статеек, опубликованных искандеровским «Колоколом».
Скучно было у Михаила Федорыча.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103