ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Самым странным во всей этой истории было то, что ничего, совершенно ничего нового для себя он не открывал. Например, о Думитрашку, об этом парне с вечно лоснящейся от пота кожей, ему заведомо было известно и что он лжив, и что ему нет дела до девушки, заметно раздающейся в талии, до девушки, которая смотрит на него глазами собаки, готовой схватить на лету брошенную ей подачку, и которая проходит через их цех, еле волоча ноги, с таким жалким видом, как будто все ждет, что ее окликнут, вернут в последнюю минуту; он знал и что у Думитрашку большие руки, на редкость большие и красные, и лицо — багровое и лоснящееся, как будто лицо и руки сделаны из другого материала, чем все тело, или как будто забыли прикрыть кожей голое мясо, бездарно, кое-как наметив на большом куске мякоти с кровью лоб, щеки и подбородок и не позаботясь об отделке толстых пальцев в коросте от черного машинного масла, въевшегося в них раз и навсегда. Обо всем этом он знал заранее, но это было безучастное, теоретическое знание, вблизи же все приобретало совсем другой смысл и совсем другой вес. То, что там, наверху, казалось мелочью, не заслуживающей внимания, отмеченной вскользь или не отмеченной вовсе, тут непомерно разрасталось и грозило опрокинуть всю аргументацию. Там, наверху, ему и в голову не приходило, что форма или цвет чьих-нибудь рук способны оказать какое бы то ни было влияние на оценку грешной души их владельца. Какая тут могла быть связь? Но сейчас, здесь, он чувствовал, что связь есть, хотя ему непонятно, какого порядка. Толстые, заскорузлые от машинного масла пальцы Думитрашку, его красные руки с шершавыми ладонями весили на весах праведного суда столько же — необъяснимо, но факт, — сколько его вранье, корысть от которого была сомнительна, сколько его тупая и неосознанная жестокость по отношению к себе и к другим.
Под эти мысли незаметно кончилась телевизионная программа, экран опустел, светясь молочным светом и потрескивая. Дикторша не первой молодости с такой фальшивой улыбкой, что она казалась злорадной, завершила церемонию прощания и пожелания спокойной ночи, и теперь слышалось только механическое, однотонное жужжание, которое могло продолжаться до бесконечности. Он позволил себе прекратить его, не вставая с места и весело думая, что вот в одном только ему не угнаться за здешними. Они в состоянии оцепенело сидеть целыми часами, уставясь на экран, а на него наводили тоску, почти нестерпимую, те несколько минут перед телевизором, которые он высиживал из чувства долга, как чуть ли не самые свои трудные земные минуты. В самом деле, чем мог развлечь его бедный застекленный ящик, скопище условных событий, деланных жестов, надуманных речей, когда в его распоряжении было широкое зрелище настоящей жизни, которую он наблюдал за прозрачными стенами домов, как на экранах, где нет цензуры и где никто не позирует. Очень-очень давно, когда он спустился на землю в первый раз, это безостановочное зрелище захватывало его настолько, что он не в силах был миновать ни один дом, не рассмотрев в нем все-все, от мышей, шныряющих по чердаку, до детей, играющих или плачущих у очага, — так читают книгу, от которой нельзя оторваться, пока не дойдешь до последней страницы. Он никогда не возвращался по первому зову — и три, и четыре раза его окликали, все нетерпеливее, все повелительнее, пока он нехотя не возносился, готовый вымаливать разрешение снова отлучиться на Землю. А вымолив, снова летел упиваться рождениями, смертями, ласками и драками, подслушивать любовный шепот, шип ненависти, вопли гнева, раздраженные окрики, рыдания, приступы неуемного хохота. А как он ликовал, когда обычные дома были вытеснены крупноблочными! Он не знал большего удовольствия, чем неспешно кружить вокруг домов-башен, не волнуясь, что его увидят, бесшумно скользя вдоль этажей и не пропуская ни одной тайны. Блаженные времена, когда на него еще не возложили карательной миссии! А какой из него каратель? Стоило ему подумать об утренних автобусах, об этих коробах, набитых телами, плотно притертыми друг к другу, вдыхающими запахи соседей (сначала он старался устраиваться спиной к окну из страха, как бы его не раскрыли, но потом понял обстановку, усвоил единственное средство самозащиты — отказ от собственности на тело, когда человек безропотно позволяет толкать себя, стискивать, сдавливать и уплотнять); стоило подумать о толпе, поспешно втекающей в заводские ворота, о толпе, если и носящей какую-то печать божественного происхождения, так это именно печать спешки, унизительной, но осознанной, сознание суеты, не присущее ни одному живому существу, кроме человека, — стоило ему подумать обо всем этом — и решительно пропадала охота судить и осуждать эти бедные создания, столь несовершенные и столь дорого платящие за свое несовершенство. Конечно, при таком положении дел самым честным было бы вернуться и признать свою несостоятельность, и пусть кто-то другой, более решительный, займет его место. Но это означало бы конец той сложной и тонкой игре в человека, к которой он так откровенно пристрастился, и еще это означало бы — страшно сказать — приход настоящего карателя. И чем больше сложностей и проблем накручивалось вокруг его миссии, тем чаще его тянуло в самые людные места, в тесноту и затерянность. Он выстаивал очереди за продуктами, которые оставлял потом где-нибудь на углу или просто устранял без следа, по воскресеньям отправлялся с утра в парк и, рискуя показаться подозрительным, глазел на мамаш с детьми или шел по пятам за гуляющими пенсионерами, отирался на вокзалах, стоял за талончиками в поликлиниках, расхаживал по бульварам, ловил лишний билетик у кинотеатров — словом, прилежно истязал себя, всячески оттягивая выполнение миссии, для которой был сюда послан, пытаясь понять и оправдать человеческий род, безобразный и страдающий. Да, больше всего его трогало их физическое безобразие. Ему нравилось просто идти по улице, внимательно разглядывая пористую, нечистую кожу их лиц, их водянистые глаза, в смятении бьющие крыльями, как птицы, пожизненно запертые в клетки глазниц, или, напротив, выпирающие, как блестящие медяки, из пухлых кошельков-век, их дряблые, морщинистые шеи. обвисшие подбородки, их редко не уродливые стрижки и прически, их тела, почти все деформированные, слишком щуплые или слишком тучные, так или иначе удостоверяющие свою скоропортящуюся природу, подверженность тлению. Чем больше он смотрел на них, тем яснее чувствовал, что не способен их уничтожить, и тем мучительнее сомневался в своем праве быть им судьей.
На этом месте он каждый вечер прерывал течение мысли решением встать с дивана и отправиться спать. Он и так засиживался допоздна, а утром приходилось вставать в четверть шестого, чтобы поспеть к семи на работу.
1 2 3