ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Неопределенность была нестерпимой, и опускавшаяся война уже придала горечь этой Пасхе; Христос по-прежнему воскресает, когда греки гибнут? Много было тех, кто задумывался, не в последний ли раз была для них на земле Страстная седмица, и они крепче и с большим чувством сжимали руки детей.
Наконец появился священник с зажженной свечой, и прогудел его голос:
– Христос анести! Христос анести!
Громкий крик радости вознесся от паломников, ответивших ему:
– Алитос анести! Алитос анести! – Каждый зажигал свою свечу от свечи соседа.
– Христос воскресе! – воскликнула Дросула, обнимая сына.
– Воистину воскресе! – вскричал он, целуя в щеку Пелагию. Прикрывая рукой пламя свечи, Пелагия думала: «Мандрас анести? Воскрес Мандрас?» Она поймала взгляд Дросулы и поняла, что обе они думали об одном и том же. По всему острову звонили колокола, люди, ликуя, кричали и прыгали, выли собаки, орали ослы, мяукали кошки; волна радости и веры осветила сердца, и люди приветствовали друг друга «Христос анести!», не уставая слышать в ответ: «Алитос анести!»
Постничество на последней неделе закончилось (по правде, пост необходимо было соблюдать почти два месяца), и вот-вот должно было произойти новое чудо насыщения пяти тысяч, когда люди достали угощения, которые сберегли и приготовили, угощения, которые следовало толковать как пощечину Дуче, акт неповиновения и сопротивления.
Во все время полночного пира и угощения воскресным барашком казалось, будто Мандрас – такой же, как прежде. Суп «маерица» с соусом «авголемоно» исчезал в его утробе, будто он только что вернулся после дня на промысле, и барашка, обсыпанного душицей и обильно нашпигованного дольками чеснока, он запихивал в глотку с волчьим аппетитом, достойным турка. Но вечером в воскресенье разделся и снова улегся в постель, словно ничего не изменилось.
На этот раз он сумел не только подражать кончине, но и воспроизводить ее с полной видимостью наисильнейшей душевной боли. Он не двигался и не говорил, пульс слабел, дыхание сокращалось до жизненно допустимого минимума, а выражение лица красноречиво говорило о необычайно остром страдании. Доктор объяснил Дросуле, что, вероятно, Мандрас утратил силу воли, и тут же оказался в тупике: тот сел и попросил позвать священника.
Отец Арсений не смог втиснуться в узкую дверь домика, поэтому грозная матушка вынесла Мандраса на улицу и оставила для беседы с церковником на пристани.
– Я совершил ужасные поступки, – сказал Мандрас, – настолько ужасные, что не могу назвать их. – Он говорил с большим усилием, мучительно стараясь отчетливо произносить слова. Голос его звучал чуть слышно.
– Но все же назови их, – сказал Арсений, обильно потевший после долгой прогулки из деревни; его всегда крайне нервировали подобные ситуации.
– Я совершил прелюбодеяние, – проговорил Мандрас, – я трахнул королеву.
– Понятно, – сказал Арсений.
Повисло долгое молчание.
– Я трахнул королеву Цирцею, потому что перепутал ее кое с кем другим.
– Королеву зовут не Цирцея, так что с этим всё в порядке, – сказал Арсений, жался, что согласился прийти.
– Господи, помоги мне, я не достоин жить, – продолжал Мандрас, шепча доверительно и хрипло. – И это мне возмездие.
– Возмездие?
Мандрас постучал себя по коленке:
– Видишь? Я не могу двинуть ногой, и знаешь, отчего?
– Я только что видел, как ты двигал ногами.
Медленно, механически Мандрас повернул голову, будто вращавшуюся на шестеренках:
– Они стеклянные.
Отец Арсений поднялся и подошел к Пелагии и Дросуле, благоразумно стоявшим поодаль.
– Я знаю, что с ним такое, – сказал он.
– Что, патир? – спросила Дросула голосом, полным материнской тревоги и надежды.
– Он совершенно безумен. Вам нужно отправить его в сумасшедший дом при монастыре святого и ждать чуда.
Жирный священник медленно, вперевалку отправился в обратный путь, предоставив женщинам переглядываться и качать головами. К их удивлению, Мандрас поднялся и пошел к ним: бедра его были неподвижны, и ноги, как деревянные, двигались только от колена. Он остановился перед ними, покаянно заломил руки, оторвал ошмёток кожи с остававшейся на ноге экземы, помахал им у них перед лицом, повозился с пуговицами на ночной рубашке и проскрипел:
– Стеклянные!
Мандрас вернулся в постель, а двумя днями позже впал в неистовую истерику. Он начал орать, потом устроил странную сцену, пытаясь ложкой ампутировать себе ногу, набрасывался с бранью на Пелагию и Дросулу, а 30 апреля припадок завершился ужасающе спокойной яростью, когда выяснилось, что к нему полностью вернулся рассудок, и он потребовал, чтобы Пелагия прочитала ему свои письма.
Она начала с первых, в которых любовь и тоска разлуки выплескивались из нее и переливались на страницы лирическими крещендо, достойными поэта-романтика:
«Агапетон, агапетон, я люблю тебя, скучаю по тебе и беспокоюсь за тебя, не могу дождаться, когда ты вернешься, я хочу взять твое лицо в ладони и целовать тебя, пока душа моя не улетит с ангелами, я хочу обхватить тебя руками и любить тебя так, чтобы остановилось время и погасли звезды. Каждую секунду каждой минутки я мечтаю о тебе, и в каждое мгновенье я понимаю, что ты – сама жизнь, дороже жизни, единственное, что придает жизни смысл…»
Она чувствовала, как у нее от раздражения пылают щеки – ее ошеломили эти фонтаны чувств, казалось, принадлежавшие кому-то другому. Она ёжилась, как бывало, когда ее тетушка принималась вспоминать о чем-нибудь непосредственном, что она делала или говорила в детстве. Сейчас слова любви застревали у нее в горле и оставляли горький привкус во рту, но стоило ей остановиться, как Мандрас смотрел на нее, глаза его вспыхивали, и он требовал продолжения.
С огромным облегчением, в полуобмороке она добралась до писем, в которых постепенно начали преобладать местные новости. Голос у нее просветлел, она расслабилась. Но Мандрас внезапно завопил, колотя кулаками по ляжкам:
– Не хочу этого! Не надо эти места! Я не хочу слушать про то, как все огорчены, что я не пишу! Хочу другое!
Его голос, капризный, как у избалованного ребенка, раздражал ее, но она, опасаясь его напора и мстительного безумия, продолжала читать, опуская все места, кроме тех, где говорилось о разнообразии и особенностях ее нежности.
– Письма становятся очень короткими! – кричал он. – Они слишком короткие! Думаешь, я не понимаю, что это значит? – Он выхватил последнее письмо с низу пачки и замахал им у нее перед лицом.
– Вот, смотри! – воскликнул он. – Четыре строчки, и всё! Думаешь, я не понимаю? Читай!
Пелагия взяла письмо и прочла его про себя, уже зная, что в нем говорится. «Ты ни разу не написал мне, вначале мне было грустно и тревожно, теперь я понимаю – тебе всё равно, из-за этого и я потеряла свою любовь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145