ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он был любимой мишенью Пабло де Роки, первооткрывателем (по его словам) Никанора Парры, владел английским и французским и умер в конце семидесятых от сердечного приступа. Для своей еженедельной колонки в «Эль Меркурио» Ибакаче написал статью о необычной поэзии Видера. Он писал, что нам (чилийским читателям) явился великий поэт нового времени. Далее он, по своему обыкновению, публично дал Видеру Ряд советов и разлился в пространных, беспредметных и зачастую противоречивых комментариях по поводу различных изданий Библии. Так мы и узнали, что для своего первого представления в небе над Консепсьоном и Центром «Ла Пенья» Видер использовал вульгарную латынь. Этот текст был переведен на испанский «в соответствии с пониманием святых отцов и католических толкователей» просвещенным доном Фелипе Сцио де Сан Мигелем и издан в нескольких томах издательским домом «Гаспар и Роиг Эдиторес», Мадрид, 1852. Ибакаче рассказал об этом сам Видер во время длинного ночного телефонного разговора. Ибакаче спросил тогда, почему Видер не воспользовался переводом почтенного отца Сцио, на что Видер ответил: потому что латынь больше подходит для инкрустаций на небосводе. На самом деле Видеру следовало бы использовать слово «рисовать»: латынь больше подходит, чтобы рисовать на небосводе, хотя это не помешало ему в дальнейшем пользоваться для своих представлений испанским языком, ссылаясь на разные издания Библии Борхеса и даже на Иерусалимскую Библию, переведенную на испанский Раймундо Пеллегри и изданную в Вальпараисо в 1875 году. Согласно Ибакаче, это проклятое издание предсказало Тихоокеанскую войну, которая несколько лет спустя столкнула Чили с перуано-боливийским альянсом. Что до советов, то он предупреждал молодого поэта об опасностях «ранней славы», о превратностях пребывания в рядах литературного авангарда, который может «размыть границы, отделяющие поэзию от живописи и театра, иначе говоря, от явлений пластического искусства и явлений театрального искусства», о необходимости не отступать и не сдаваться, следуя по пути постоянного самосовершенствования. Короче говоря, Ибакаче советовал Видеру побольше читать. «Читай, юноша, – казалось, говорил он, – читай английских поэтов, французских поэтов, поэтов чилийских и Октавио Паса».
Хвалебная статья Ибакаче, единственная, которую плодовитый критик посвятил Видеру, сопровождалась двумя фотографиями. На первой можно различить самолет, а может, авиетку, и летчика, стоящих на взлетной полосе. Судя по всему, это полоса военного аэродрома. Фотография сделана с большого расстояния, и черты Видера несколько размыты. Он одет в кожаную куртку с меховым воротником, фуражку ВВС Чили, джинсы и башмаки под стать джинсам. Под фотографией подпись: «Лейтенант Карлос Видер на аэродроме Лос Мулерос». На второй фотографии можно скорее угадать, чем рассмотреть несколько строк, написанных поэтом в небе над Лос-Анхелесом рядом с величаво развевающимся чилийским флагом.
Незадолго до того я был освобожден из Центра «Ла Пенья», куда был брошен без предъявления каких-либо обвинений, как и большинство других заключенных. Первые дни я не выходил из дома, чем не на шутку встревожил своих родителей и вызвал град насмешек со стороны двух младших братьев, которые с полным на то основанием окрестили меня трусом. Неделю спустя меня навестил Бибьяно О'Райян. «У меня есть две новости: одна плохая, другая хорошая», – сказал Бибьяно, когда мы остались одни в комнате. Хорошая заключалась в том, что нас исключили из университета. А плохая – это то, что пропали почти все наши друзья. Я ответил, что, возможно, они арестованы или уехали из города, как сестры Гармендия. «Нет, – отозвался Бибьяно, – двойняшки тоже исчезли». На слове «двойняшки» его голос задрожал. То, что произошло дальше, трудно объяснить (хотя все в этой истории труднообъяснимо). Я сидел в ногах кровати, Бибьяно буквально упал мне в объятия и принялся безутешно рыдать у меня на груди. Вначале я подумал, что у него приключился какой-то приступ. А потом я понял, окончательно и без тени сомнений, что мы никогда больше не увидим сестер Гармендия. Между тем Бибьяно встал, подошел к окну и как-то очень быстро взял себя в руки. «Все это только догадки», – сказал он, стоя ко мне спиной. «Да», – откликнулся я, не понимая, о чем он. «Есть еще третья новость», – сказал Бибьяно, как будто и без того было недостаточно. «Хорошая или плохая?» – спросил я. «Неожиданная», – ответил Бибьяно. «Ну давай, – сказал я, но тут же спохватился: – Знаешь, погоди, дай мне отдышаться». Это прозвучало так, будто я просил позволить мне бросить последний взгляд на мою комнату, мой дом, на лица моих родителей.
Вечером мы с Бибьяно отправились навестить Толстушку Посадас. На первый взгляд она была такой же, как всегда, даже лучше, более оживленной. Сверхактивная, она не переставая двигалась с места на место, что в конце концов начинало действовать присутствующим на нервы. Ее не выгнали из университета. Жизнь продолжалась. Нужно было что-то делать (что угодно, например, пять раз за какие-то полчаса переставить туда-сюда вазу, просто чтобы не сойти с ума) и искать во всем положительную сторону, словом, решать проблемы по мере их возникновения, а не все разом, как она обыкновенно делала прежде. И морально созревать. Но вдруг до нас дошло, что Толстушка просто-напросто боялась. Никогда в жизни она не боялась так сильно, как теперь. «Я видела Альберто», – сказала она. Бибьяно кивнул, он уже все знал и, похоже, сомневался в достоверности некоторых пассажей. «Он позвонил по телефону, – сказала Толстушка, – и пригласил зайти к нему домой. Я ответила, что его никогда не бывает дома. Он спросил, откуда я знаю, и засмеялся. В его голосе мне почудились нотки настороженности, но Альберто всегда была свойственна таинственность, и я не придала значения. Я отправилась к нему. Мы назначили час, и я пришла пунктуально, минута в минуту. Дом был пуст». – «Руиса-Тагле не было дома?» – «Да нет, он-то был, но в доме не осталось даже мебели, – пояснила Толстушка. – «Ты переезжаешь, Альберто?» – спросила я. «Да, Толстушка, – ответил он, – а что, заметно?» Я ужасно нервничала, но держала себя в руках и сказала ему, что в последнее время все куда-то переезжают. Он спросил, кто «все». «Дьего Сото, – ответила я, – он уехал из Консепсьона. И Кармен Вильягран. И я назвала тебя (она имела в виду меня), я ведь тогда не знала, где ты, и сестричек Гармендия». – «А меня ты не вспомнила, – вмешался Бибьяно, – обо мне ты ничего не сказала». – «Да, о тебе я не упомянула». – «А что сказал Альберто?» Толстушка посмотрела на меня, и только тогда я понял, что она была не только умной, но и сильной и что она очень страдала (но не из-за политики, Толстушка страдала, потому что весила больше восьмидесяти килограммов и потому что присутствовала на спектакле, где правили секс, кровь и любовь, только как зритель, никогда не появляясь на сцене, одинокая, закованная в броню, лишенная общения).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36