ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


ЦВЕТ НЕБЕСНЫЙ


Очередь была километра на четыре. Она выходила из павильона,
поворачивала за угол и черным рукавом тянулась вдоль промерзшего за ночь
бульвара. Стояли насмерть - подняв воротники, грея дыханием окоченевшие
пальцы. У Климова ослабели ноги. Он этого ожидал. Ему сегодня снились
голые, неподвижные деревья на бульваре, стылый асфальт и холодные,
мраморные статуи при входе. Озноб прохватывал при виде этих статуй. Он
представил, как сейчас закричат десятки глоток: "Куда без очереди?" - и он
будет жалко лепетать и показывать билет члена Союза - машинально, как у
всех, поднял воротник старого пальто. Каблуки стучали о твердую землю.
Хрустели подернутые льдом лужи. В подагрических ветвях сквозила синева
хрупкого осеннего неба.
Павильон был огражден турникетом. Климов, страдая, протиснулся.
- Куда без очереди? - закричали ему. - Самый умный нашелся! - А
может, он тут работает? - Все они тут работают! - А может, он спросить? -
Я с четырех утра стою, безобразие какое - спросить! Давай его назад!
К Климову поспешил милиционер. Вовремя - его уже хватали за рукава.
Климов отчаянно заслонялся коричневой книжечкой.
- И у меня такая есть! - кричали в толпе.
В членском билете оказался сложенный пополам листок твердой бумаги.
Милиционер развернул его и дрогнул обветренным лицом.
- У вас же персональное приглашение, товарищ Климов. От самого
Сфорца. Вы, значит, знакомы с Яковом Сфорца? - Посмотрел уважительно.
Очередь притихла, вслушиваясь. - Вам же надо было идти через служебный
вход.
- Не сообразил... извините... - бормотал Климов, засовывая
приглашение куда-то в карман: он забыл о нем.
Гардеробщик, не видя в упор, принял ветхое пальто, оно съежилось
среди тускло блестящих, широких воротников. Красный от смущения Климов
поспешил вперед - остановился, испугавшись гулких шагов по мозаичному
полу. В обитых цветным штофом залах стояла особая, музейная тишина.
Старческое сияние шло из высоких окон, сквозь стеклянные скаты треугольной
крыши - воздух был светел и сер. Сотни манекенов заполняли помещение. Дико
молчащие, оцепенелые. Климов растерялся. Это были не статуи. Это были люди
- как манекены. С гипсовыми лицами. Не шевелились. Не дышали. По-гусиному
тянули головы к одной невидимой точке. Климов пошел на цыпочках, шепча:
"Извините", - протискивался. В простенках висели одинокие картины. Он
высмотрел свою - под самым потолком. Городской пейзаж. Полдень. Горячее,
сухое солнце. Канал, стиснутый каменными берегами. Солнце отражается в
нем. Вода желтая и рябая. Как омлет. В нее окунаются задохнувшиеся в
листве, жаркие, дремлющие тополя. Последняя его работа. Нет - уже
предпоследняя. Последняя на комиссии. Все стояли затылками. Это помогло.
Климов глядел с отвращением. Вода была слишком желтая. И слишком блестела.
Действительно, как омлет. Не надо было разбивать ее бликами. Чересчур
контрастно. Дешевый эффект рвет полотно. В шершавых камнях облицовки
канала тишком много фиолетового. Сумрачный, вечерний цвет. Он, как чугун,
тянет набережную вниз. А дома - вытянутые, серые, призрачные - летят
куда-то в небо. Картина разваливается. Климов сжал ладони - ногтями в
мякоть. Он был рад, что стоят затылками. Он почти любил эти стриженые, или
волосатые, или покрытые ухоженными льняными локонами человеческие затылки.
И пусть никто не смотрит. Я же не художник. У меня каждая деталь сама по
себе. Как в хоре: каждый поет свое, стараясь перекричать, и хора нет.
Какофония. Невнятица цвета. Они же мертвые, эти камни, которыми я так
гордятся. Я думал, что фиолетовый, а внутри даже чуть лиловый, сумрачный
цвет сделает солнечную желтизну в воде пронзительной - как скрипку на
самых высоких нотах, где почти визг. А он - глушит. И камни получаются
холодные. Ночные камни. Прямо-таки могильные. И все разодрано: дома парят
в воздухе, вода плоская, а деревья: боже мой, откуда я взял этот зеленый и
этот серебряный. Я хотел передать изнанку листьев - какая она белесая.
Замшевая - в крупицах пота. Безумное сочетание. Зеленый и серебряный.
Будто игрушки на елке. Проламывает полотно. Словно топор воткнули. Я же не
художник. Я ремесленник. Мне нужно аккуратнейшим образом выписывать каждую
мелочь, переделывать по десять раз, увязывая скрупулезно. Терпеливо
укладывать кирпичик за кирпичиком. Чтобы не рассыпалось. Тогда - да. Тогда
я смогу сделать среднюю работу. Не очень позорную. И, пожалуй, не надо
озарений. Меня губят озарения. Воспаряешь, забывая о том, что нет крыльев.
И - брякаешься на асфальт, так что искры из глаз. Очень больно падать. Все
так. Кроме неба. Небо я умею. Я даже не понимаю - почему, но оно у меня
живое. Единственное, что я умею. Гвадари писал только при свечах, а я пишу
только небо. И еще хуже, что оно такое. Беспощадное. Оно просто кричит,
что автор бездарность. Сфорца прав: в посредственной работе не должно быть
ни капли таланта. Потому что - контраст. Один талантливый штрих разрубит
всю картину. Великий искуситель Сфорца: капля живой воды в бочке дегтя,
жемчужное зерно в навозной куче. Он мог бы этого и не говорить. Я сам все
знаю. Жаль, что никак нельзя избавиться от этого ежедневного, мучительного
и невыносимого знания.
Климова толкнули. Забывшись, он сказал: "Осторожнее", - в полный
голос. К нему негодующе обернулись, словно нарушать тишину было
преступлением. Климов вспомнил, зачем пришел. Разозлился. Морщась от
неловкости, стал проталкиваться вперед. Вслед шипели. Здесь тоже была
очередь. Дежурный с повязкой на рукаве следил за порядком. Опять пришлось
показывать приглашение. Дорогу давали неохотно.
Поперек главного зала была натянута веревка. За ней, в
противоестественной пустоте, освещенная сразу из двух окон, одна на стене,
словно вообще одна на свете, висела картина. Она была в черной раме. Будто
в трауре. Это и был траур - по нему, по Климову. Он взялся руками за
веревку. Ему что-то сказали - шепотом. Он смотрел. Его осторожно потрогали
за спину. Он щурился от напряжения. Это было невозможно. Заныли виски,
защипало глаза от слез - словно в дыму. Нельзя было так писать. Какое-то
сумасшествие. Выцвели и исчезли стены, исчезли люди. Он прикусил язык,
почувствовал во рту приторную сладость крови. Гулко, на весь зал, бухало
сердце. Его предупреждали. Ему говорили: будет точно так же, только в сто
раз лучше. Но кто мог знать? Он видел лишь эскизы и писал по эскизам. Его
обманули. Не в сто раз - в тысячу, в миллион раз лучше.
1 2 3 4 5 6