ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 



Владимир Личутин
Беглец из рая
Часть первая
1
Наверное, в каждом из нас, как в плотно запертом срубце, сидит медведь и ждет своего часа; но стоит лишь дать слабину, приотпахнуть кованую дверцу, приотпустить цепи, тут и заломает черт лохматый, подомнет под себя божью душу, выпустит дух вон, – столько и нажился. Но кто пасет его, братцы, до времени, ярого и немилостивого? Кто сторожит в каждую минуту неусыпно, не дает поноровки, не попускает на волю, не повязывает сердитого дядьку невидимыми надежными постромками? Как бы разглядеть тот таинственный облик сердечного стража, удостовериться в его незыблемой силе, чтобы, укрепясь в духе, неспешно брести до края лет, не боясь смуты? Где обрести незамутненную ровность жизни, чтобы не расплескать ее живую благодатную водицу по пустякам, чтобы после не расплакаться, жалея себя, несчастную сиротину. А то ведь, будто по павнам, по болотным чарусам, провожаемый девкой-марухою, правишь свой нерадостный путь с кочки на кочку, боясь угодить в провальные мшарные окна, коварно призадернутые зеленой тончайшей паволокой, скачешь по краю черного, блескучего, будто камень-аспид, бездонного озера, дышащего гибельным тленом, похожего на зловещий проран, вход в аидовы теснины, при виде которого смертно сжимается ваша душа, хотя бы и была втиснута эта дегтярная вода в немеркнущие солнечные зазывные ризы из выспевшей рудо-желтой морошки. А тут еще вечный бессонный медведь «шеволится» в груди, притягивает голову долу, отымает взор от пространных небес, где вздымаются ледяные горы с шапками из раскаленных угольев. Ну как тут не оступиться-то, братцы мои, как не воззвать с тоскою: «Господи, помоги и помилуй!..» И вот нынче я убил человека.
По правде сказать, я давно этого хотел, но не мог сыскать верных путей спасения, и это меня держало: как бы ни изворачивался мои гибкий ум, каких бы скидок и тайных троп ни изобретал, в какие бы схороны ни укрывал, но все сводилось к печальному концу: хитрые узелки распутывались, мудреные петельки развязывались, ко мне в хижу являлся государственный человек с наганом, хомутал в стальные наручники и тащил в каталажку; на этом моя голова замирала, наполнялась стужею и переставала работать.
Обнаружилось, что вся огромная родная земля с ее непролазными глухими уремами и таежными распадками, с горными теснинами и охотничьими ухожьями за сотни поприщ от человечьего жилья отказывалась меня укрывать; наконец-то Правда Закона натуго запеленала страну неусыпным надзором, лишила народ воли и даже крохотных мечтаний скрыться от власти. Я смутно догадывался, что вместе с неотвратимостью наказания, о которой так хлопочут негодяи и сильные мира сего, похитившие власть, я невольно лишился самого главного, что хотя бы в наивных мыслях тешило русского человека, которому тайно всегда хотелось взбунтоваться, выйти из подчинения, насладиться яростью. Ибо всякий бунт есть мщение; и хотя он не обходится без крови, в нем есть некий смысл, освященный Богом. Я никак не мог понять, что когда человек помышляет убить другого, забрать у него жизнь, дарованную Господом, он не боится никакого суда: ни земного, ни Небесного, а значит, не думает о спасении. Это происходит сразу, неожиданно, как настигает всякая напасть, словно в опойном сне, шало, опрометчиво, безрассудно, с неведомым прежде сердечным жаром в груди, как бы там вдруг всякое жалостное чувство выдуло ознобным ветром и хмельным просверком в голове.
...Так со мною и случилось.
Был день поминовения усопших на Петровщину. На задах моей избы маячат кладбищенские ворота, и Жабки вроде бы намерились за один мах перекочевать сюда, чтобы отгоревать разом и усопнуть; жиденькая струйка старушечек долго сочилась в издрябшие серые врата, неся с собою узелки и бидончики, и уже никто от могилок не ворачивался домой. Из окна мне виден был окраек деревни, густо закиданный травяной дурниною; сквозь пшеничные султаны и просяные метелки едва просвечивали низкие, в три окна, изобки, тоже с охотою утекающие в землю. Все сущее дождалось наконец-то зова архангеловой трубы и, взяв с собою погребальные скромные пожитки, охотно пустилось в последний путь.
Погост был чужим для меня, все мои предки оследились в иных краях, ныне полузабытых, но что-то неожиданно позвало меня влиться в мелеющий ручеек, будто я испугался остаться в сиротстве на матери-земле и увидеть такое, что не под силу знать простому человеку. Я торопливо сунул пару вареных яиц в карман, чтобы поздравить усопших с праздником, разделить с ними трапезу и, споро миновав окраек огорода, сразу угодил на Красную горку, густо поросшую сосенником, сквозь который просверкивала внизу млечно-белая река Проня. Под этими вековыми деревьями, одетыми в богатырские медные кольчуги, старушонки казались особенно жалконькими, словно бы вросшими в землю по колени, а то и по грудь; у иных лишь макушки торчали из рудо-желтого песка. Вдовицы ползали у могилок, слово бы вымаливали себе прощения, ощипывали с холмушек осотник, реденький пырей, заячью капусту и повитель жесткого мышиного горошка, дрожащими пальцами трусили по могилкам сухари, баранки и карамели, кто и водчонкой наполнял стакашек, уже заиленный от дождей и лесной трухи, кто приглашал к угощению лесных птах и зверюшек, охотно навещающих кладбище.
Баба Груня, по прозвищу Королишка, припав к могиле лицом, глухо голошенила, как птица-каркун, выдирала из груди отрывистые мольбы:
– Ой, Ванюшка, родимый, и на кого ты меня спокинул горе куковать. И пошто ты не позовешь меня до себе. И неуж не соскучился? Ведь и не с кем тебе тамотки слова молвить.
Как ни тихо, сторожко ступал я меж крестов, Груня каким-то особым чутьем расслышала меня, прянула от холмушки, будто устыдясь стороннего человека, торопливо заотряхивалась, сбивая с колен песчаный прах. Глазенки у Груни особенно яркие на приотекшем бледном лице, карие с янтарной искрою, сияют, как церковные потиры. Будто и не выла только что, не причитывала, не выплакивала горе.
– Соскучилась по мужику-то? – спросил я первое, что пришло на ум, огибая чью-то забытую могилку, больше похожую на кочку, принакрытую кудрявым серебристым мхом.
– А то нет... Зову Ваню, а он молчит. Вот и водочки налила. На, говорю, выпей. А он молчит. И нынче ничего не сказал. Хоть бы словечко брякнул. Думает, наверное, на что мне старая кокора. На земле-то надоела хуже горькой редьки, а еще к себе звать... Молчит дедко. – Груня тяжело вздохнула, но и как-то прощально, словно освобождаясь от надсады, и принялась деловито выминать крутое яйцо и высеивать мякоть вместе со скорлупою.
– И неуж из могилы что слыхать? – глуповато улыбаясь, спросил я. – Иль туда телефон спущен? Покойнику на грудь, чтобы вести на тот свет перенимать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186