ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 

Давыдов существенно дополнил этот образ – показал Успенского-провидца, Успенского-пророка, который каждой частичкой своего сердца болел за деревенского труженика и в то же время мучился неотвязной мыслью «о многосложном» нравственном «расстройстве» народной жизни, сулящем в будущем «самые неожиданные комбинации».
Он высоко ценил самоотверженность народовольцев, но не принимал их метод, их «террорную доктрину». «Людям подполья Успенский верил до конца, они были начисто лишены мелодраматизма. Успенский не верил в бомбу, начиненную динамитом. Светоч идеала слепил людей подполья. Не заслоняясь, лишь опустив глаза, Успенский видел поле. И слышал тревожный шелест колосьев, возникавший вместе с тенями от наплывающих туч будущего. Его одиночество было вынужденным. Он стоял особняком именно там, где ему хотелось бы стоять в обнимку».
Что-то в этом будущем заставляло Успенского всматриваться в, казалось бы, архаический опыт Аракчеева, которого крестьяне честили антихристом именно за то, что он «вломился в хлев, в поле, в овин, везде и всюду, в самые недра земледельческого творчества да и крушил направо-налево поэзию крестьянского труда» (курсив Ю. Давыдова. – Ю. Б.).
Читая «Вечера в Колмове», думаешь не только об истории, но и о современности. И еще, еще раз убеждаешься в том, что подлинный, истинный, настоящий писатель, о каких бы временах и людях не писал, живет и нынешними, и завтрашними заботами…
Давние поклонники Давыдовского таланта с интересом прочтут в этой книге его новую повесть. А те, кто прочтут жизнеописание Головнина, увидят, что состав книги не случаен. Василий Головнин и Глеб Успенский разделены временем, обстоятельствами жизни, тематикой и стилистикой своих произведений. Василий Головнин и Глеб Успенский объединены духом гуманизма, скрепами правды и честности.
Юрий Болдырев.
Вечера в Колмове
(Повесть о Глебе Успенском)
В заведениях для умалишенных служба каторжная, а тебе говорят: «Николай Николаевич, кроме Колмова, других вакансий нет». Ты говоришь: «Помилуйте, я не психиатр». «Ну что ж, – пожимают плечами, – воля ваша». И тебе ничего не остается, как отправиться за несколько верст от Новгорода.
День, помню, соответствовал моему настроению. Сеялся дождик, осинки знобило, а тут еще это гнетущее ожидание рыданий и хохота губернского бедлама. Но вот в робкой роще показались флигеля и хозяйственные строения земской больницы.
Главный врач, осанистый, волоокий брюнет, встретил меня сурово, если не сказать надменно. Так и повеяло восточным владыкой, не то хазарским, не то ассирийским. (Позже я узнал, что Борис Наумович Синани происходил из караимов.)
Мы сидели в больничной конторе. Заглядывали служители в черных поддевках. Г-н Синани распоряжался отрывисто, видно было, что его боятся, и это мне ужасно не понравилось. Борис Наумович объявил, что принимает меня, терапевта Усольцева, лишь вследствие недостачи персонала. Да и вообще, прибавил он, психиатрами не делаются, а рождаются… Он стал задавать вопросы. Отвечая, я хранил корректную независимость, с трудом подавляя раздражение. Он вдруг рассмеялся: «Ну, чего это вы, батенька?» Я увидел совсем другого человека. «Кто знает, может, и вы родились психиатром», – с необидной, примиряющей снисходительностью предположил г-н Синани, и мы условились, что завтра же он начнет просвещать неофита-ординатора.
Это «завтра» давно уж кануло в Лету. Б.Н.Синани оставил Колмово, поселился в родных краях, в Симферополе или Ялте, точно не знаю. Я ему многим обязан. Да и человеком он оказался порядочным, хотя бы потому, что не жирел за счет больницы, по нынешним меркам этого достаточно.
Отъезд Б.Н.Синани меня огорчил. Смерть Успенского обрекла меня на неизбывное одиночество.
Хоронили Глеба Ивановича в Петербурге, на Волковом. Народу собралось много, но ни одной мундирной фигуры, никакой официальности. Пел студенческий хор, а казалось, процессия текла в безмолвии, как текут глубокие воды.
Нынче на дворе холода, носа не высунешь. Приступаю к своим запискам… нет, лучше сказать, продолжаю, ибо и здесь, в Колмове, часто в мыслях своих обращаюсь к миражам Новой Москвы.
Доктор Усольцев не думал о читателе, свобода завидная.
Думать о читателе надо литератору, несвобода привычная.
Прежде всего вкратце сообщу историю трагическую и поучительную, сознавая, однако, непоучительность трагических историй.
Так вот, в прошлом веке, на исходе 80-х годов, в Африке, у пустынного берега Таджурского залива, возникло поселение русских колонистов – крестьян, мастеровых, интеллигентов. Все они желали устроить общежитие по совести. Увы, Новая Москва не устояла на добровольно заданных устоях еще до того, как ее спалила вражеская эскадра.
Медик Н.Н.Усольцев, колонист Новой Москвы, изложил ее перипетии в «Записках», впоследствии опубликованных. А здесь, зачином нашей повести, цитируется начало другой усольцевской тетради. Если «африканскую» я разыскал, то вторая досталась случайно. Нарочитые «случайности» в ходу у беллетристов, но тут уж прошу верить на слово. Как и тем мгновениям, когда настольная лампа, освещая усольцевскую тетрадь, высветила живые черты Николая Николаевича.
Худощавое лицо, некогда гончарно обожженное нездешним зноем, иссекали резкие, как трещинки, морщины. Глаза были не печальные, не задумчивые, а, что называется, не от мира сего. Признаться, мне даже мелькнуло вульгарное «чокнутый» – все мы наслышаны, будто долгое пребывание среди душевнобольных не проходит даром. Но тотчас и подумалось: глаза не от мира сего? – да ведь мой Усольцев и явился-то не из сего мира – он служил в Колмове на закате девяностых, на заре девятисотых.
Тетрадь свою он озаглавил «ВЕЧЕРА В КОЛМОВЕ». Не велик труд изобрести что-нибудь другое, приманчивое. Однако нельзя. Тетрадь, как волокуша, тянет повесть. Перемени название, выйдет плутовство, смахивающее на плагиат.
Добавляя то, чему Усольцев свидетелем не был, старался избежать разностильности. Не уверен, удалось ли, но, видит бог, старался.
И последнее. Заимствуя записи, непосредственно относящиеся к Глебу Ивановичу Успенскому, не забывал о том, что в сфере духовного обитания доктора Усольцева оставались, как он говорит, «миражи Новой Москвы», и потому намерен приложить к повести часть его африканских мемуаров.
В нашей больнице исповедовали принцип «нестеснения». Ни смирительных рубах, ни карцеров, ни кулачной расправы. Нет, этот желтый дом не был мертвым домом, и все же я не скоро избавился от тяжелого, как во сне, беспокойства, свойственного новичку в призрачном и одновременно реальном мире человеческого безумия.
Главное, чем следовало овладеть, так это умением объективировать больного, то есть до известной степени встать на его точку зрения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122