ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Поздняя проза – 7

OCR Busya
«Герман Гессе «По следам сна», серия «Мировая классика»»: АСТ; Москва; 2004
ISBN 5-17-006749-6
Аннотация
«По следам сна» – нечто, даже в сложном, многообразном творчестве Германа Гессе, стоящее несколько особняком. Философская ли это проза – или просто философия, облеченная в художественную форму? Собрание ли странноватых притч – или автобиография, немыслимо причудливо выстроенная?
Решайте это сами – как, впрочем, и то, к каким литературным «видам и подвидам» отнести реально произведения, условно называемые «поздней прозой Германа Гессе»…
Герман Гессе
Прерванный урок
Как все старые люди на закате своих дней, я должен не только снова обратиться к воспоминаниям детства, но, отчасти и в наказание, еще раз, и уже в совершенно изменившихся условиях, пробовать и испытывать себя в сомнительном искусстве рассказывания. Рассказывание предполагает наличие слушателей и требует от рассказчика смелости, которую он обнаруживает лишь в том случае, если у него и у его слушателей есть общее пространство, общество, обычаи, язык и образ мышления. Образцы, которые я почитал в юности (и сегодня еще почитаю и люблю), прежде всего автора зельдвильских историй, долго поддерживали мою благую веру в то, что я по рождению и по традиции тоже принадлежу к этой общности, что и я тоже, когда рассказываю истории, живу на общей родине со своими читателями, играю им на таком инструменте и в такой нотной системе, которая для них и для меня совершенно привычна и естественна. Свет и тьма, радость и печаль, добро и зло, поступок и страдания, святость и безбожие хотя и не отделялись и не обосабливались там столь категорично и резко друг от друга, как в морализирующих рассказах из школьных и детских книжек, там были нюансы, была психология, они отличались юмором, но там не было серьезных сомнений ни в доступности моих рассказов слушателям, ни в пригодности их для рассказывания; действие разворачивалось в большинстве из них совершенно прилично, с экспозицией, кульминацией, развязкой, и они доставляли мне и моим читателям почти столько же удовольствия, как когда-то приносило рассказывание историй великому мастеру из Зельдвилы и вслушивание в них его читателям. И лишь постепенно и против воли я с годами пришел к мысли, что характер моих переживаний и манера моего повествования не соответствуют друг другу, что я, стремясь к добротному повествованию, насиловал свой опыт и переживания и теперь должен либо отказаться от рассказывания, либо решиться стать плохим рассказчиком. Мои опыты в этом направлении – от «Демиана» до «Паломничества в Страну Востока» – уводили меня все дальше от доброй и прекрасной традиции рассказывания. И когда я сегодня пытаюсь записать даже какое-то маленькое, совершенно изолированное переживание, все мое искусство рассыпается и пережитое мною каким-то таинственным образом становится многоголосым, многослойным, сложным и непроницаемым. Я должен смириться с этим, более крупные и более старые ценности и сокровища сделались в последние десятилетия сомнительными для упражнений в искусстве рассказывания.
Однажды утром мы, школьники Кальвской латинской школы, сидели в нашей нелюбимой классной комнате за письменной работой. Это было в первые дни после долгих каникул, совсем недавно еще мы сдали наши голубые табели, которые родители должны были подписать, мы еще не вжились по-настоящему в плен и скуку, а потому переживали их еще острее. Также и учитель, мужчина, не достигший еще и сорока лет, но казавшийся нам, одиннадцати– и двенадцатилетним, древним стариком, был скорее удрученным, чем расстроенным, мы видели, как он сидит на своем высоком троне, с желтым лицом, склонившись над тетрадями, со страдальческой гримасой. С тех пор как умерла его молодая жена, он жил один со своим единственным сынишкой, бледным мальчиком с высоким лбом и водянисто-голубыми глазами. Напряженный и несчастный сидел этот серьезный человек в своем возвышенном одиночестве, внушающий уважение, но также и страх; когда он сердился или тем более гневался, луч адской ярости мог исказить классическую позу гуманиста и покарать ложь. В помещении, пахнущем чернилами, мальчиками и обувной кожей, было тихо, лишь изредка раздавался разряжающий шум: стук упавшей книги на пыльном пихтовом полу, тайное перешептывание, щекочущее, заставляющее оглядываться пыхтение подавленного смеха, каждый такой шум доносился до восседающего на троне, и тишина тут же восстанавливалась, обыкновенно для этого достаточно было лишь одного взгляда, предупреждающей мимики на лице с выдвинутым вперед подбородком или же угрожающе поднятого вверх пальца, иногда это было покашливание или короткое слово. Между классом и профессором в тот день, слава Богу, не было грозового напряжения, но была все же та мягкая напряженность атмосферы, из которой порой может возникать нечто неожиданное и нежелательное. И вполне возможно, что это было мне больше по душе, чем совершеннейшая гармония и покой. Возможно, это было опасно, возможно, что-то могло случиться, но в конце концов мы, мальчишки, во время подобной письменной работы ничего не ожидали с таким нетерпением и жадностью, как перерывов и неожиданностей, хотя они всегда плохо кончались, – слишком уж сильна была скука мальчишек, слишком долго и слишком строго принуждаемых к тихому сидению и молчанию.
Сейчас я уже не могу вспомнить, что это была за работа, которой занял нас учитель, сидевший за дощатым укрытием своего трона и занимавшийся служебными делами. Но это ни в коем случае не мог быть греческий язык, поскольку весь класс сидел вместе, в то время как на уроках греческого наедине с мастером оставались всего лишь четыре или пять «гуманистов». Мы начали изучать греческий язык с этого года, и отделение нас, «греков», или «гуманистов», от остального класса придало всей школьной жизни новое качество. С одной стороны, мы, то есть несколько греков, будущих священников, филологов, людей с высшим образованием, были уже сейчас отделены и известным образом выделены из большой толпы будущих дубильщиков, суконщиков, торговцев или пивоваров, что являлось честью и означало также притязание и поощрение, поскольку мы были элитой, предназначенной для более возвышенных занятий, чем ремесло и зарабатывание денег, и все же, как и бывает в подобных случаях, эта честь таила в себе сомнительную и опасную сторону. Мы знали, что в отдаленном будущем нас ожидают легендарно сложные и строгие экзамены, прежде всего страшный государственный экзамен, на котором соперничают в знаниях выпускники гуманистических гимназий со всей Швабии, собираясь для этого в Штутгарте, где во время многодневного экзамена отсеивается небольшая и настоящая элита, экзамена, от результатов которого у большинства кандидатов зависит их будущее, поскольку большинство из тех, кто не проходит через эти тесные врата, обречено на отказ от запланированной учебы.
1 2 3 4 5