ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

дрожа всем телом, я ожидала, что она вот-вот безжалостно опрокинет на пол какую-нибудь изящную вазу или статуэтку.
Между тем в комнату заглянула Жаннет, которая, должно быть, спешила по какому-нибудь делу, и спросила, нет ли здесь la petite – она никогда не называла меня в присутствии тетушки Зеркальцем. Я не решилась обнаружить себя, словно боясь, что в мою нежную тетушку Эдель вселился какой-нибудь демон, который вдруг возьмет и заставит ее обойтись со мной или с моей душой так же грубо, как она обошлась с бабушкиными произведениями искусства. Я, затаив дыхание, неподвижно сидела в кресле, а тетушка тем временем, пожав плечами, ответила Жаннет, что меня, наверное, взяла с собой бабушка.
– Она всячески поощряет эксцентричность Вероники, – прибавила она, – а с этим ребенком нужно быть особенно осторожным: ей досталось от матери опасное наследство.
Жаннет помолчала несколько мгновений, словно раздумывая, стоит ли еще больше укреплять ложное мнение, противореча ему. Но победило в конце концов бесстрашие ее любви, никогда не желавшей мириться с тем, что кому-то будто бы невозможно помочь.
– Мне кажется, ты напрасно тревожишься, Эдель, – сказала она, – твоя матушка, напротив, старается отвлекать la petite от ее маленьких сумасбродств. По-моему, она действует целенаправленно и уже немалого добилась. Что же касается сходства с Гиной, то у la petite все обратилось в нежность. Я имею в виду, что она наделена нежной душой, как и ты.
– Тем хуже для нее, – возразила тетушка, – потому что если она когда-нибудь так же растеряет в себе душу, как ее мать растеряла в себе женщину, то судьба ее будет еще ужасней. Мне уже сейчас иногда кажется, – прибавила она, – что Вероника всегда находит себя лишь в том, что лежит вне ее собственной души; такое впечатление, словно в себе самой она – никто.
Жаннет ответила, что не видит в этом ничего страшного: все мы, в конце концов, созданы не для себя самих. Важно лишь то, кому мы приносим в дар свою душу, и тут она, конечно, тоже сожалеет о том, что меня воспитывают в безбожии. Произнеся последние слова, она резко, словно спохватившись, замолчала.
– Это не моя вина, что la petite растет без веры, – торопливо сказала тетушка. – Так распорядился мой шурин… – Голос ее при этом звучал так безжизненно, словно это был не ее, а чей-то чужой голос.
Жаннет, вероятно, тоже почувствовала это.
– Ах, не мучай ты себя так, дорогая! Судьба Вероники вовсе не в слабых, человеческих руках твоего шурина, она – в руках Божьих! Ну и, конечно же, немножко и в твоих руках… Ах, Эдель, как много можно сделать даже тогда, когда совсем ничего нельзя сделать, – можно призвать на помощь само Всесилие, если неоткуда ждать помощи; даже если у тебя безвозвратно отняли чью-то душу – ее всегда можно вновь обрести через Вечную Любовь. Разве ты сама не веришь в это, милая Эдель?
Жаннет произнесла все это тем значительным, взволнованным тоном, каким она всегда говорила о своей вере. Маленькая, неприметная, прозаичная Жаннет, которая так любила пошутить, в такие минуты могла совершенно преобразиться: она словно преклоняла колени перед неким таинством. Бабушка каждый раз говорила при этом, что на Жаннет снизошел дух. Однако в ее словах не было ни капли иронии, ибо она с большой симпатией относилась к набожности Жаннет, даже ее привычка молиться внушала бабушке искреннее уважение. Я не раз слышала, как она говорила другим, что благодаря Жаннет она научилась видеть в молитве высокий духовный порыв человека, сродни тому, который испытывают великие мыслители-метафизики, и, может быть, даже еще более отважный и героический в своем абсолютном отрицании всех естественных опор и оснований.
Я и сама почувствовала в этот момент странное волнение, вызванное словами Жаннет, смысл которых мне был не совсем понятен. Мне захотелось отправиться вслед за ней и расспросить ее обо всем этом подробнее, но я опасалась, что она потребует от меня больше любви к тетушке Эдельгарт, так как наивно полагала, что та ревнует ко мне бабушку. Правда, я поняла, что ее тревожит моя внерелигиозная жизнь, но подумала, что и эта тревога, в сущности, лишь проявление неприязни, которую ей внушала моя близость к бабушке и ее миру, ибо я уже к тому времени привыкла не принимать всерьез веру тетушки Эдельгарт. Впрочем, мне хорошо запомнилось, что во время этого разговора с Жаннет она не вызвала во мне того неприязненного чувства, которое обычно рождает ревность в тех, кому она адресована. Однако так было всегда: даже самые прозаические и отталкивающие черты тетушкиной натуры не могли заставить меня воспринимать ее образ как прозаический или отталкивающий: всегда казалось, что за этими чертами скрывается нечто иное, нечто возвышенное. Но именно по этой причине мне вдвойне была бы тягостна просьба, которую я боялась услышать от Жаннет; именно в оправданности этой просьбы я чувствовала нечто вроде посягательства на свободу моего сердца и потому решила просто выкинуть из головы этот разговор. А между тем мне суждено было еще не раз вспомнить о нем, и вкус этого воспоминания оказался горше, чем, вероятно, были бы увещевания Жаннет.
Дело в том, что вскоре после того в Рим приехал один молодой немецкий поэт, с покойным отцом которого бабушка была когда-то очень дружна. За его пышные, довольно длинные белокурые волосы, которые он гладко зачесывал назад, мы в шутку прозвали его Королем Энцио . На мой взгляд, это имя было ему очень к лицу, во всяком случае эта довольно своеобразная личность показалась мне единственным существом в моем окружении, не считая бабушки, заключавшим в себе что-то царственное. Вероятно, это было связано с самовластностью его "я", ибо другого объяснения я найти не могла: роста он был скорее низкого, чем высокого, сложение имел нежное, манеры его казались небрежны, хоть и не лишены были обаяния, а лицо не отличалось ни красотой, ни благородством черт – оно было лишь необычным. Я и сейчас еще отчетливо вижу перед собой это лицо – тонкое, нервное и, пожалуй, не в меру умное, но не старчески рассудительно-назидательным умом, а скорее проникнутое смелой, одухотворенной и несколько грубоватой энергией юности, благодаря которой оно представлялось то необыкновенно привлекательным, то странно-отталкивающим. Замечания Энцио всегда чем-то отличались от высказываний остальных: они коршунами падали в тонкие, благопристойные беседы наших гостей, выдергивали из них самые красивые перья и безжалостно ломали их. Большинству наших постоянных гостей Энцио внушал неприязнь, и это легко было понять: он мог быть резким и прямолинейным. Ему ничего не стоило заявить, что люди сегодня «духовно ожирели», а услышав какое-нибудь громкое слово, скажем «идеализм», посетовать на то, что многие изъясняются на «напыщенном языке плакатов и лозунгов», и тому подобное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80