ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он клялся, что выложил сто пятьдесят драхм. Я был свидетелем сделки и знал, что он сунул тому только пятерку. Он настаивал на своем, говоря, что меня, мол, обмануло зрение. Мы замяли этот вопрос, выдвинув предположение, что он обмишулился, ненароком дав гиду сверх положенного лишнюю сотню, — казуистика, столь чуждая природе грека, что реши он в тот момент обобрать нас до нитки, его бы поняли и оправдали в любом греческом суде.
Час спустя я распрощался со своим спутником, нашел комнату в маленьком отельчике за двойную против принятого цену, содрал с себя липкую одежду и до девяти вечера провалялся голый, в луже пота, на постели. В девять нашел ресторан, попытался было поесть, но не смог. В жизни я так не страдал от жары. Сидеть рядом с настольной лампой было пыткой. Выпив несколько стаканов холодной воды, я покинул террасу ресторана и направился в парк. Было уже, надо сказать, около одиннадцати. Со всех сторон в том же направлении тянулись люди, множество людей. Это напоминало Нью-Йорк душным августовским вечером. Опять я почувствовал себя посреди человеческого стада, чего никогда не испытывал в Париже, за исключением времени неудавшейся революции. Я неторопливо шел по направлению к храму Юпитера. На пыльных аллеях за расставленными как попало столиками сидели в темноте пары, негромко разговаривая за стаканом воды. Стакан воды ... всюду мне виделся стакан воды. Просто наваждение. Я начал смотреть на воду по-новому, как на новый основной элемент жизни. Земля, воздух, огонь, вода. В данный момент вода имела первостепенную важность. Парочки, сидящие за столиками и негромко переговаривающиеся среди покоя и тишины, помогли мне увидеть греческий характер в ином свете. Пыль, жара, нищета, скудость природы и сдержанность людей — и повсюду вода в небольших стаканчиках, стоящих между влюбленными, от которых исходят мир и покой, — все это родило ощущение, что есть в этой земле что-то святое, что-то дающее силы и опору. Я бродил по парку, зачарованный этой первой ночью в Запионе. Он живет в моей памяти, как ни один из известных мне парков. Это квинтэссенция всех парков. Нечто подобное чувствуешь иногда, стоя перед полотном художника или мечтая о краях, в которых хотелось бы, но невозможно побывать. Мне еще предстояло открыть, что утром парк тоже прекрасен. Но ночью, опускающейся из ниоткуда, когда идешь по нему, ощущая жесткую землю под ногами и слыша тихое журчание чужеязыкой речи, он преисполнен волшебной силы — тем более волшебной для меня, что я думаю о людях, заполнявших его, беднейших и благороднейших людях в мире. Я рад, что явился в Афины с волной немыслимой жары, рад, что город предстал передо мной в своем самом неприглядном виде. Я почувствовал неприкрытую мощь его людей, их чистоту, величие, смиренность. Я видел их детей, и на душе у меня становилось тепло, потому что я приехал из Франции, где казалось, что мир — бездетен, что дети вообще перестали рождаться. Я видел людей в лохмотьях, и это тоже было очистительным зрелищем. Грек умеет жить, не стесняясь своего рванья: лохмотья нимало не унижают и не оскверняют его, не в пример беднякам в других странах, где мне доводилось бывать.

* * *
На другой день я решил отправиться пароходом на Корфу, где меня ждал мой друг Даррелл. Мы отплыли из Пирея в пять пополудни, солнце еще пылало, как жаровня. Я совершил ошибку, взяв билет во второй класс. Увидев поднимающийся по сходням домашний скот, свернутые постели и прочий немыслимый скарб, который греки волокли с собой на пароход, я немедля поменял билет на первый, стоивший лишь немногим дороже. В жизни я еще не путешествовал первым классом, ни на каком виде транспорта, исключая парижское метро, — мне это представлялось настоящим роскошеством. Стюард постоянно обходил пассажиров с подносом, уставленным стаканами с водой. Это первое греческое слово, которое я запомнил: nero (вода), — и это было красивое слово. Вечерело, вдалеке, не желая опускаться на воду, парили над морем смутно видневшиеся острова. Высыпали изумительно яркие звезды, дул мягкий, освежающий бриз. Во мне мгновенно родилось понимание, что такое Греция, чем она была и какой пребудет всегда, даже если ей придется пережить такую напасть, как толпы американских туристов. Когда стюард спросил, что я желаю на обед, когда до меня дошло, какое меню предлагается, я едва удержался, чтобы не расплакаться. То, как кормят на греческом пароходе, ошеломляет. Добрая греческая еда понравилась мне больше французской, хотя признаться в этом — значит прослыть еретиком. Кормили и поили как на убой, добавьте к этому свежий морской воздух и небо, полное звезд. Покидая Париж, я обещал себе, что целый год не притронусь к работе. Это были первые мои настоящие каникулы за двадцать лет, и я настроился провести их как полагается, то есть в полном безделье. Все, кажется, складывалось удачно. Времени больше не существовало, был только я, плывущий на тихом пароходике, готовый ко встречам с новыми людьми и новым приключениям. По сторонам, словно сам Гомер устроил это для меня, всплывали из морских глубин острова, одинокие, пустынные и таинственные в угасающем свете. Я не мог желать большего, да мне и не нужно было больше ничего. У меня было все, что только может пожелать человек, и я это понимал. А еще я понимал, что вряд ли все это повторится. Я чувствовал, что приближается война — с каждым днем она становилась все неотвратимей. Но еще какое-то время будет мир, и люди смогут вести себя, как подобает людям.

* * *
Мы не пошли Коринфским каналом, обмелевшим из-за оползней, и практически обогнули весь Пелопоннес. На вторую ночь мы подплыли к Патрам, напротив Миссолунги. Позже я не однажды бывал в этой гавани, всегда примерно в одно и то же время суток, и всякий раз открывающийся вид неизменно завораживал меня. Судно двигалось прямо на большой мыс, впивающийся, как стрела, в склон горы. Фонари вдоль берега создавали прямо-таки японский эффект; в освещении всех греческих гаваней есть какая-то импровизация, что-то, создающее впечатление грядущего праздника. Корабль входит в гавань, и навстречу ему плывут лодчонки; они переполнены пассажирами, ручной кладью, домашним скотом, свернутыми матрасами и мебелью. Мужчины гребут стоя, от себя, а не на себя. Они будто совершенно не ведают усталости, посылая послушные тяжело груженные суденышки вперед ловким и неуловимым движеньем запястья. Лодки подплывают к борту, и тут начинается ад кромешный: толчея, неразбериха, суета, хаос, гвалт. Но никогда никто не теряется, ничего не бывает украдено, не возникает драк. Эта своего рода возбужденность порождена тем фактом, что для грека всякое событие, каким бы обыденным оно ни было, всегда несет в себе свежесть новизны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53