ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Он оглядывает на окна и видит, с невольным содроганием, как проходит сквозь синеватые пластины слюды давешнее неясное черное пятно. От устали или с великой дрёмы темнит у него в глазах?
Семен встряхивает чубом, проводит ладонями по щекам, ударяет в медное било. Как-то вдруг и скоро отворяется дверь, входит знакомый гридень, Игнашка Глуздырь. Негромко, картавя, прошает:
— Што прикажешь, княже?
Семен его не звал, да и место гридня не у дверей княжой опочивальни, а на нижних сенях, и потому медлит, с сомнением оглядывая молодца. Спрашивает наконец:
— Проводили старуху?
Гридень как-то нелепо подмигивает, помаргивает ресницами. Спрашивает в свою очередь:
— А тебе, князь, тута не страшно?
Семен стоит около высокого стоянца, по-прежнему сжимая в руке забытый пучок можжевеловых веток. В нем закипает раздражение на этого некстати ворвавшегося в покой дурня.
— Чего мне страшить? — отвечает Семен, пренебрежительно вздергивая плечо. — Я же не один.
Гридень вдруг наклоняет к нему, вытягивая улыбающуюся морду, и шепчет тихо:
— А ты уверен, что ты не один?! — И приближается, неслышно огибая княжеское точеное креслице, а глаза, глаза на улыбающемся лице — совершенно слепые, мертвые. И в этом — ужас.
Семен, даже не успевши додумать еще ничего, судорожно сует ветки можжевельника в пламя свечи. Треск загорающейся хвои, шум… И последнее, что успел заметить, падая в обморок, как, лязгая, отворяются двери и вбегают люди в покой.
Семена тотчас подняли. Он еще держал, не разжав ладони, полуобгорелую ветку в руке. Спросил резко, оглядев рожи прислуги:
— Где Игнат?
В голове шумело, все еще двигалось и мрело в глазах. В двери вскочил, волоча саблю, старшой дворцовой сторожи, боярин Остей.
— Какой Игнат, батюшка-князь?
— Игнашка Глуздырь! — кричит Семен, сводя брови.
— Он… ево нетути… Нетути, княже! Даве до дому отпустил… — бормочет Остей, с тревогою вперяясь в незнакомо-бледное лицо молодого князя.
— Вызвать немедля! Иди, проверь! — горячечно бросает князь.
Остей скрывается. Слуги хлопочут, под руки доводят до креслица, усаживают, кто-то подносит холодного квасу, и Семен пьет жадно, обливая руки и бороду… Меж тем в покой вбегает Настасья, начинаются домашние бабьи хлопоты. Семен бормочет:
— Не нать, ничего не нать! Не спал, почитай, всю неделю, дак потому… (О том, что было, ему сейчас стыдно даже и сказывать.) А между тем в успокоившемся было тереме начинается опять какое-то смутное шевеление, шепоты, задышливая беготня. Прежний боярин вползает в покой с поклонами, глядит потерянно, на нем нету лица:
— Князь… Князь-батюшка… Не вели казнить… Счас повестили, Игнашка-то зарезан тово! Горло… В улице нашли…
Семен смотрит, отемнев и закипая. Медленно молвит, еще сдерживая слепую ярость:
— У тебя… тати невозбранно убивают княжеских слуг на Москве! — И, возвышая голос почти до крика: — Немедля найти убийц! Казнить без милости! Головой ответишь, смерд!
— Князь, князь-батюшка… — пытается пояснить, выговорить Остей, но Семен уже не владеет собою. Почти отшвырнув жену и топая ногами, орет:
— Разыскать немедля! Прочь!
ГЛАВА 4
Наступает, наконец, день отъезда. Трезвонят колокола. Сам Феогност, духовный глава Руси, благословляет отъезжающего князя.
В последний миг Настасья, не выдержав, повисла у него на плечах (давеча крепилась, а тут завыла в голос). Оторвал от себя, как мог успокоил. Обняв, трижды перецеловал братьев: младшего, рослого Андрея, и стройного, похожего розовою нежностью щек на девушку Ивана. Еще раз наказал обоим поспешать следом за ним. Выйдя на сени, к ближним боярам, еще раз выслушал заверенья Василия Протасьича, коего оставлял постеречи Москву, что все будет в спокое и поряде. Еще раз, с высоты, озрел отцов Кремник, подумав с мгновенною горечью, что вот он сейчас, пока не получен ярлык ханский, даже и в дому своем ничто! Ни власти, ни права не дадено ему никакого! Подумалось — и ушло. Он вдел ногу в стремя. Не оглядываясь, шагом, тронул коня. Впереди была Орда, Сарай и Узбек — впервые без батюшковой заступы и умного руковожения!
Подъехав к причалам, спешился. Ступил на колеблемые сходни. И — не утерпел. Еще раз оглянул на покрытый народом пестрый, машущий платками и шапками берег. Все-таки для них он уже теперь — князь прямой! Оглянул, подумал: не махнуть ли рукою? Вместо того осенил себя крестным знамением и, заботливо подхваченный под руки, ступил на корабль. В нос ударило острыми запахами смолы и речной свежести. Лодейные посбрасывали концы с чалок, дружно упершись шестами, отвалили грузный учан от вымола, направив его на стрежень бегущей воды. И — двинулось, потекло: и золото-пестро-цветной берег, и рубленые городни, и маковицы церквей над ними, и нежный колокольный звон, и пухлые белые облака на промытом, ослепительно-голубом ярком весеннем небе… Тронулось, потекло, поворачиваясь и разворачиваясь, вместе с речным изгибом, отдаляясь и уходя. И батюшка, недвижный, зарытый и закрытый каменною плитой, тоже, верно, волнуется там, в горнем мире: как-то справит первые княжеские дела свои любимый сын его, Симеон?
Оставшись, наконец, один в беседке, он, смежив вежды, попытался представить себе, как это все будет там, в Орде, и вдруг до ужаса, до мгновенной судороги в горле понял, постиг вновь и опять, что он — один, что не будет отцовского настойчивого шепота, ни тайных посылов, ни мгновенных решений ночных, когда гонцы неслись словно тени по сонным улицам Сарая к кому-то еще с новыми дарами и посулами. И до боли — под хлюпанье воды, стремительно обегающей бока учана, — облило варом раскаянья: как смел он с высоты малых своих щенячьих лет судить и виноватить родителя в его многотрудных делах ордынских! Вот теперь ему предстоит пить из тоя же чаши… Отрекись! Отринь от себя великое княжение (еще ведь и не полученное!), бремя власти и забот господарских, уйди в монастырь или в тихую поместную жизнь… Смешно и помыслить такое! Не уйдет, не отринет, станет ратовать за эту власть с целым миром и с силами зла, дарить дары и — вздрогнул, охолодев, — подсылать убийц?! И помыслил, и не сумел враз отвергнуть такое, понял, сколь может быть тяжек крест, вздетый им ныне на рамена своя!
Новыми мысленными глазами озрел он великих бояринов своих, для коих он (двадцатипятилетний!) отныне — князь-батюшка, глава, заступа и оборона. Вспомнил и по-новому почтительный лик молодого Вельяминова, и просьбы его отца: удержать Хвоста-Босоволкова… Вот уедет он, застрянет в Орде, и старая рознь дедовых приведенных бояр с принятыми рязанскими и местными московитами вспыхнет с новою силой. Как их всех умел держать покойный батюшка в одном кулаке?
От тягостных мыслей отвлек Михайло Терентьич, посунувший, приотворив дверь, заботный лик в беседку:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166