ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Деда барина Сутягина свои собаки загрызли. Пьяный напился, кота любимого забрал да на псарню. Псы на кота бросились, разорвали, а потом и барина в клочья разнесли… А прадеда – мужики, крестьяне, с утеса в Волгу бросили… Руки ему назад привязали да и спустили. Он – хлюп, хлюп, – и утонул… А и сам последний барин тоже без рук, без ног валялся… Егор Степанович все его обмывал да обхаживал. И Егор Степанович костью подавился… Теперь и со Степаном вот беда. Проклятое место то есть, я так полагаю. Его бы огородить кругом да воров туда – подыхать.
2
Степан лежал на кровати перед окном во двор. Его, очевидно, раздражали беготня коммунаров, гам. Он часто кашлял, тяжело, точно стряхивая с пальцев глину, махал рукой. Груша прикрыла окно дерюгой, и он успокоился. У его ног сидел дедушка Катай. Видя, как Степан ему улыбается, Катай улыбался сам и умиленно рассказывал:
– Пристань к нам везут. Из Подлесного. Нате-ко! Допрежь мы к ним мыкались, ежели в город понадобится зачем, а теперь они к нам. Вот ведь как! Наше село головой на Волге делается. А? Пристань, говорю. А ты, Степан, смеху больше. Смеяться не грех. У нас дурачок был, помнишь, Пашка Быков? Тот сроду смеялся, и горя ему мало. Смейся, баю, а он и смеется.
– О-хх! – не сдержала Груша стона и убежала в парк, забилась в чащу, обняла там старую ноздреватую березу.
Захар Катаев, услыхав плач, свернул с тропочки в сторону и у старой березы увидел Грушу. Он хотел успокоить ее и, не найдя в себе таких слов, которыми можно было бы разогнать Грушину скорбь, медленно зашагал к Степану.
– Смеется, сынок, смеется, – возвестил ему Катай.
– Захар склонил голову, посмотрел в глаза Степану и прошептал:
– Понимаешь, что идет?
Степан молчал и как будто собирался отвернуться к стенке. Захар, глубоко вздохнув, вышел из комнаты.
– Вот она, плотина-то, и прорвалась, – заключил он. – Главная плотина прорвалась – все и поползло. Эх, этакую плотину и Кириллу не удержать…
…В одиночку, не глядя друг на друга, расходились мужики из коллектива Захара. И Винную поляну, поросшую молодой полынью, обдувал сизый весенний ветер.
– Вода! Мужики – вода! – сказал Плакущев и, расправив плечи, сразу вырос.
С кровоподтеком под глазом (казалось, он этот кровоподтек берег, как самый глаз), мягкими, вкрадчивыми шагами он ходил по порядку и говорил ласково:
– Слыхали, закон теперь такой вышел: ежели ты будешь над своей бабой измываться, она и не чихнет – уйдет от тебя.
– Эко, до чего дожили, до чиху! – сердился Никита Гурьянов. – До чиху, прямо-то дело.
– Или вот твой сын придет из школы, скажет: «Тятька, а бога-то вовсе ведь нет… все трын-трава…» Ты его стукнешь, он тебя по закону имеет полное право в тюрьму…
– Это и хорошо? – Никита, как воробей после дождя, весь шершавился.
– Я не говорю: хорошо, нехорошо. Я говорю: закон такой вышел. Я говорю: канители много, а все что к чему? К чему друг другу глотки рвем? Эх, люди-и!
– Милые слова! – подхватывал Никита и прятал глаза от мужиков. – Как оно идет, и пускай. Алай-река течет примерно в Чертову прорву – и пускай.
– На Алае плотину можно поставить. Слыхал – Волховстрой? Речушка была с рыбешками и со всякой всячиной, а люд пришел и воду заставил для человека доброе дело делать. Вот как! А темному человеку – все вода. Эх, баили раньше, вода водой и будет. Оказывается, вода и не водой становится, а лошадью. Да еще какой…
Никита не понимал загадочных слов Плакущева, старался попадать ему в тон, и всегда отступался, а когда отходили от мужиков, тянул свое:
– Ты, Илья Максимович, как насчет Зинушки-то?
Не первый раз Никита ввертывал о Зинке, и всегда Плакущев пропускал эти слова мимо ушей, а сейчас, стоя у двора, он в упор посмотрел на Никиту.
– Тебе что за охота до этого?
– Ху-ху! Мне? Не мне охота, а Фоме. У Фомы, сам знаешь, бабу-то похоронили, сороковой день давно канул.
– Да-а? – протянул Плакущев и ушел к себе во двор.
На дворе он долго возился у плетня, обламывал торчащие прутья, причесывал плетень, как вихрастую голову любимого сынишки. Потом ушел под сарай, долго гладил рысака, серого в яблоках. Рысак потягивался, умными глазами смотрел на Плакущева, а Плакущев все больше горбился и думал:
«Фома. Тихий, как мышь. Тихая корова – и та всегда позади табуна идет, объедки гложет. Эх, Киря, Киря! Чего наделал? От своего добра в омут бросился. Был зимой и не заглянул. А и жили бы, эх, и жили бы! Мужик – вода: пруди его и живи. Нет, не придет теперь, не вернется».
И через несколько дней он гулял вторую скромную свадьбу, роднясь с Гурьяновым. В его доме, рядом с тихим Фомой и Зинкой, сидели причесанный, в голубой рубахе Никита Гурьянов, Маркел Быков, Илья, сваты, свахи – вся родня.
На этой свадьбе Илья Максимович пил много, жадно и, положив большие руки на стол, упираясь в него локтями, кричал:
– Никита! Эх, Никита!
– Что? Илья Максимович, что? Золотая твоя планита! – хвалил его Никита и большим пальцем смахивал, точно выковыривал, слезы. – Я вот ребятишкам баил. Ребятишки, – он поворачивался к сыновьям, – умру, он, Илья Максимович, отец вам.
– Эко развезло тебя… – пускал смешок Илья Гурьянов.
– Илька! Цыц! Илька!
А Плакущев продолжал так, как будто никого за столом не было и говорил он не для них – Гурьяновых, а для тех, кто там, за стенами избы, кто мечется из стороны в сторону.
– Сила! – он стучал кулаком по столу. – Сила миром правит, братики! Сила!
– Истину, истину баишь, – поддакивал Никита и умиленно глядел Плакущеву в рот.
Плакущев поднялся, загородил широкой спиной свет окна, – на лица гостей легла его серая тень, качнулся и тихо прошипел:
– Никита… бери. Все бери в свои драгоценные руки, а мне свободу дай. Дай мне злобу свою исполнить, охоту.
– Истина, – подхватил Никита. – Истина. Исполняй, Илья Максимович. Твоей голове-то и исполнять.
– Бери, все бери. Бабу только, мою соловушку, пожалей, Зинку не обидь.
– Ох ты, отец! Чего ты говоришь?
– Молчи, Катерина, молчи. Вот… – Плакущев сел и, сидя, еще тише добавил: – Огнев Степан… святой человек: он миру нес добро великое, а мир замял его… потому – не с той стороны он к народу подошел.
Гости отклонились от стола, протрезвели, смолкли, а Маркел Быков пробормотал:
– Спьяну… с пьяных глаз. Вот проспится. Соснешь, может, Илья Максимович?
– Жизнь свою мы разбросали, как мякину по ветру, – продолжал Плакущев, поматывая головой. – Что мы? Поддень нас лопатой – и полетим, и не соберешь… И-их! А ведь она, жизнь-то, однова дается. И сказано человеку, заказано с малых лет, в зыбке: человек, бейся, не давайся, чтоб тебя на колени ставили… не ползи на карачках…
В эту минуту и вполз в избу Епиха Чанцев. Задержавшись на пороге, он смахнул с головы шапку и, ища места, куда бы ее положить, мигая слезящимися глазами, проговорил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71