ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И я по многим из них так не убивалась, как по этой живой и благополучной собачке. Что это? Может, просто у меня какая-то беда сейчас творится, а я об этом не знаю, но душа моя это уже чувствует. Чувствует, но не понимает, что за беда. И вот она просто нашла подходящий образ для этой скорби, имя ей нашла – Тутти.
– Может быть, – вздохнула Анна. – Но только что за беда? А может, ты тайно любишь кого-то, тоскуешь и не можешь себе признаться, так прямо по имени и назвать, и потому облекаешь тайну эту в символ – Тутти?
Ну вот: Тутти – это еще и «тайная любовь».

25

Боже мой! Действительно, сколько людей я хоронила, сколько умерло, порой с запозданием посылая вести о своей смерти и повергая меня в какое-то отсроченное страдание. А ведь это, кажется, и есть невроз? Ну да, «отложенное страдание» – невроз и есть.
Какие странные эти подспудные сюжеты жизни, протекающие с разной скоростью, – одни движутся еле-еле, другие стремительно разворачиваются, сталкиваются, пересекаются, обгоняют и настигают, когда уже вроде бы все позади… Что-то по поверхности скользит, а что-то в глубинах проистекает. Давнее, прожитое машинально, наспех, но в этих глубинах не перемолотое, не переваренное, вдруг просыпается, сгущается, уплотняется, ворочается под спудом болезненно да как встанет, как поднимется ниоткуда, словно в фильме ужасов, в полный рост. Дядька Черномор такой из темных вод, а с ним – все тридцать три богатыря. В принципе, можно жизнь свою с любого ее сюжета начать разматывать, с любой из ее подземных рек обозревать: все равно в каких-то точках все начнет переплетаться со всем.
Или вот эти «потоки рода»: «Фарес родил Есрома; Есром родил Арама; Арам родил Аминадава; Аминадав родил Наассона…», – катятся себе последовательно: прабабушка-бабушка-мама-я-дочери-внучки… Но в какой-то момент дочь по возрасту настигает мать, нагоняет отца, и тут они заново открываются ей, и она начинает так чутко все слышать и чувствовать, и обостренно видеть, и отчетливо понимать. Вот сейчас бы и поговорить, и прильнуть, но – поздно уже, опоздала, ибо они соскользнули уже с этого круга жизни, они уже – там, там, за чертой. И тогда уже, томясь в разлуке, с ними, умершими, начинаешь общаться, и так живо чувствуешь их, укорененных в самом бытии.
Удивительно, что чаяние «воскресения мертвых» – это не педагогика, это не психология, это ни много ни мало мистика и догматика. В Символе веры – не просто «верю» или даже «верую», но – «чаю». То есть нет у верных никакого сомнения в том, что мертвые – во плоти оживут, но – непреложное желание и радостное есть ожидание, что это непременно произойдет. «Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века. Аминь». Буди, буди!
…А скрипочки какие-то деликатно все пиликают-пиликают себе, ведут свою тему, а виолончель где-то там, еле слышным фоном, на задах – свою, а у гобоя другая какая-то, отдельная партия, а у рояля – своя, а ведь и ударные погромыхивают, и орган звучит вдалеке, и вдруг они как пустятся в аллегро виваче, как сойдутся все в одном контрапункте, каждый принес свое, и – форте, фортиссимо! – дирижер так палочкой и трясет в вышине, черный фрак его аж дрожит. Прядь волос падает на потрясенное лицо.
Дочь моя старшая Александрина все эти сюжетные потоки, движущиеся с разной скоростью, замечательно раскопала у Пастернака – и в стихах его, и в прозе, даже выступала с докладом на пастернаковской конференции в Милане: «Образ поезда у Пастернака» – как-то так. Все даже встали, когда она закончила, и хлопали стоя. Она вообще такая – закрытая, сдержанная, интеллектуальная. Мне до ее умозрений не долететь. Если бы она не была так хороша собой, стала бы точно книжным червем, синим чулком: все бы ей по читальным залам сидеть, тонким скальпелем распутывать психологические колтуны, развязывать тугие метафизические узлы. Тоже ведь как-то от меня свои кордоны выставляет, и там, где у меня – только догадка, порой совсем завиральная, у нее – точная научная аргументация. Там, где у меня – сумбурное эссе, у нее – выверенная статья.
Так вот – эти потоки, омуты, завихрения, подводные течения, временные пласты… Сколько поэтов – тех, с которыми я дружила, училась в Литинституте, сидела на семинаре Слуцкого, на вечерах поэзии – умерло, погибло еще в юном возрасте, сгинуло неизвестно где. И я узнавала об их кончине порой с опозданием, когда все это уже быльем поросло. Весть нагоняла меня, когда я была уже далеко, волна накрывала меня с головой, сбивала с ног и утаскивала в открытое море – туда, назад… Так в детской игре двигаешь себе свои фишки по клеточкам – то на три вперед, то на пять, а потом попадешь на какую-нибудь черную клетку и оттуда уже скатываешься назад: давай снова начинай свой путь. А то – на красную, и тогда вылетаешь вперед, минуя засады, сразу через пять клеточек перескакиваешь, через семь!..
Сколько было талантливых, блистательных молодых людей – одна сорвалась с балкона, другая уснула с сигаретой и сгорела, третий повесился, четвертый утонул, пятый – в психушке доживает свой век, шестой – попал в тюрьму и, отмотав срок, остался бомжом: жена развелась, брат приватизировал их общую квартиру и продал, и концов не найти.
Этот несчастный сиделец – поэт Сережа – иногда приходит к моему мужу в храм:
– Володька, дал бы деньжат.
– Что с тобой приключилось?
– Как есть я – человек презренный и бездомный. Подрабатываю сторожем в подмосковном храме. Дай хоть сколько, а? Вместе ж учились. Литинститут помнишь?
– А стихи пишешь?
– Пишу, еще как пишу.
– Ладно, держи деньги, но в следующий раз приноси стихи. Ты же талантливый человек! Мы их в журнал какой-нибудь отдадим.
– Принесу, принесу.
Через какое-то время он появляется вновь:
– Володька, подкинул бы деньжат, а?
– А стихи принес?
– Не принес, но принесу, принесу…
Как-то раз стою я в рождественский сочельник в храме, где служит мой муж, и подходит ко мне испуганный охранник:
– Там какой-то страшный бомж сидит перед входом в храм на диване. И уходить не хочет: я, говорит, с отцом Владимиром учился, я его жду. Вы не можете посмотреть, кто такой, а то уж больно страшный. Может, милицию вызвать?
Я подошла к дивану, на котором сидел, развалившись, огромный, страшный, грязный, обросший седыми волосами мужик. Он повернул голову в мою сторону и наставил на меня бессмысленный немигающий глаз.
– Дорогая моя! – засмеялся он. Но глаз продолжал смотреть, не мигая, бесстыдно и бездушно, как смотрят из преисподней: он был мертвый, он был искусственный, он был вставной, этот ужасный глаз!
– Узнала, ну? Или не узнала? Глаз-то у меня, поняла ты? – вставной. Ладно, слушай, чтобы мне Володьку не ждать, подкинула бы мне деньжат, а?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68