ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

homo faber.
Другой брат остался при доме, у него ноги резвые, в шерсти, и баба его постоянно рожает детей, а лицо его — как восходящее тесто в деже: вот выскочили два живые глаза, только собрался им ответить своими, а тут, где были глаза, рот выскочил, хочешь в рот сказать, это не рот, а дырка, и это вовсе не лицо, это зад обернулся в лицо — окончательный мужик.
И оба эти брата, как два вагона, идут на меня, и я между ними, как сцепщик, растерялся, еще момент, и они раздавят меня буферами, и поезд пойдет без меня, но этого быть не может, без меня на земле останется одна математика и тесто в деже, все вычисленное и равномерно распределенное на пайки.
Выходит, мой враг — homo faber и его математика. Борьба с математикой? А вот как боролась собака с паровозом: положила хвост на рельсы и лаяла в кусты на корову, паровоз отрезал ей хвост, она кинулась на паровоз, и тот отхватил ей голову.
С этим нельзя по-собачьи бороться, паровоз вещь полезная, и математика необходима, и сам homo faber, начертающий план государства-фабрики (наше время ведь только план), вероятно, тоже необходим: и как же иначе освободиться от чудища, как, не доведя его до абсурда, до счета, до учета научного?
Не про это ли сказано: «Кто имеет ум, тот сочти число зверя: ибо число это человеческое».
Никакой раскольник со всей своей магией и никакой анархист пироксилиновый не сделает со зверем того, что делает с ним homo faber, превращая фетиш в механизм. Теперь homo faber только ошибся и сдвинул какой-то утес на исток живой воды, и то, что раньше было святое слово ЗЕМЛЯ, теперь стала СУША, и сушу эту надо постоянно размывать, как размывает ее вода океанская. А Я — частица воды океанской, Я — капельно мал, и Я — океански велик, и друг мой лучезарный бог Солнце постоянно творит, и homo faber мой верный слуга".
Но не тут, в этих рассуждениях, а в душе была, несмотря ни на голод, ни на усталость и лихорадку, светлая точка: вот бы теперь идти в класс и рассказывать детям о суше и воде, ее омывающей, упомянуть, что крестят не пылью придорожной, а водою, и знахари говорят: «Вода, матушка, ведь она живая, святая». И хотя бы не класс, а лист бумаги и свет какой-нибудь — записать свои мысли.
Между быстро бегущими облаками показался месяц, осветил сворот на большак, и тут в блестяще накатанной осенней колее учитель заметил очень симпатичный круглый и драгоценный теперь предмет, знал хорошо, как он шелушится, как пахнет, какой у него вкус, но слова в голове его еще не было, и только уж когда он поднял его, слово родилось: луковица. Другая тускло блестела подальше, в двух шагах, там третья, четвертая, пятая, — видно, кто-то ехал и терял лук из худого мешка. Алпатов громко крикнул подождать и, набив луком карманы, стал подходить на скрип телеги вдали. Скоро показалась телега, луковый человек его дожидался, это был Иван Афанасьевич Крыскин, зажиточный огородник из городских мещан, перебравшийся в деревню. Не за услугу, конечно, какая в этом услуга, а просто из жалости к человеку, — и еще учитель, ест без соли, без хлеба поднятый с дороги даже не чищенный лук, — Иван Афанасьевич дал ему довольно большую, — фунта четыре, сообразил Алпатов, — краюшку хлеба и подсадил к себе на телегу.
IX О ХЛЕБЕ ЕДИНОМ
— Дуравей России есть ли страна? — спросил Крыскин.
— Едва ли! — ответил Алпатов.
— И что есть Россия? На одном конце солнце всходит, на другом заходит, и на таком большом пространстве все говорят, что мало земли и люди разуты-раздеты; есть ли на свете страна дуравей России?
— Едва ли! — повторил Алпатов.
— И что есть родина? Вот теперь мне стало ясно, что солдат существует, чтобы его убили или чтобы он убил, и больше в солдате нет ничего: раньше я служил солдатом и был ефрейтором и фельдфебелем, ничего такого не думал, служил и служил для родины и отечества, и вот, оказывается, родины нет и отечества нет.
— Как же это так? — удивился Алпатов.
— А очень просто, у меня есть дочка, тоже учительница и курсистка, Крыскина, слышали?
— Слышал, есть такая учительница.
— Ну, вот, она мне читала, что, где теперь станция Тальцы, раньше был город Талим, в этом городе были стены и башни, через эту местность проходило много всяких народов, захватывали город попеременно и под стенами кости скоплялись разных народов — вот это называется родина, и что в Тальцах живет теперь человек, это называется русский и все вместе русский народ. Ну, как вы думаете, все это есть ценность?
— Это наше прошлое.
— То есть переходящие народы, и русского человека нету, и родины тоже нету, а между прочим, я жалею русского человека и родину и понять не могу, откуда у меня эта жалость берется.
— Любят всегда неизвестно за что.
— Да что же тут можно любить? У нас теперь нету фабрик, ситцу, калош, сапогов и продуктов земли, даже хлеба, соли, — у нас одна земля. И то же самое про человека, что нет у нас закона, религии, семейности, нет человека и один только Фомкин брат всем командует. Национальность погибла, и говорят, по всему земному шару все национальности погибнут, и у немцев, как у нас, будет Фомкин брат, и у французов, у англичан, у японцев, везде голая земля, и тогда все под одного Бога. Ну, один Бог для всех народов, это я считаю правильно, это совершенство, как плуг паровой и подобное, как наша соха. И позвольте вам только сказать и спросить вас: ежели говорят брось соху и мы тебе дадим паровой плуг, то как я поверю в высшее без видимости плуга. То же самое и про старого нашего Бога, я оставлю его, а общего не окажется. Слов нет, коммуна — это очень хорошо, а перешагни через эту щель!
Вы посмотрите, какая у нас жизнь: был у нас тряпичник, ездит такой человек по деревням, собирает где тряпку, где кость, где жестянку, и так год, и два, и три, десять. Через двадцать до того приладился к делу, что в городе склад открыл, а сотня, другая для его дела ездит, и в конце концов из тряпки этой выходит бумага. Теперь человек этот, буржуй, разорен, тряпок никто не собирает, и бумаги нет. Бывало, человек нужник чистит, смотришь на него, мнет ситник, сыт, весел; смотришь теперь, этот же самый человек, ведь они теперь те же самые прежние люди, стоит, чистит нужник, ситника у него нет, а нужник остался, ну, скажите ему, что скоро будет коммуна и все люди пойдут под общего Бога. У меня вот дочка учительница теперь сидит и все книжки читает, начну я ей это свое говорить, а она мне: «Это, папаша, в будущем». Вот почитает, почитает и: «Есть хочу», — а я книжку ей на стол: «На, ешь, а хлеб в будущем».
Все время, как говорил Крыскин, не мог Алпатов разобраться, друг ему этот человек или враг, но когда он до книжки дошел, то понял, что, наверно, враг и просто так хлеб от него взять нельзя: бойся поповской просвиры и мужицкой ветчины.
— Вот вы мне хлеб дали, — сказал он, — а что же мне бы дать вам за хлеб?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21