ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Да, он должен был испить чашу страданий вместе с нами!
К чести наших братьев, все они мужественно взглянули в глаза
неминуемой смерти. Первые дни нашего невольного затворничества прошли в
молитвах и, как ты догадываешься, строгом посте. И хоть бы один вздох
слабости, хоть бы одна жалоба или упрек нарушили наше суровое молчание! И
только предатель бесновался перед нами и обвинял нас и нашего Господа в
той страшной судьбе, которую он сам на себя навлек. Но мы были настолько
благоразумны, что и не пытались остановить его в его безрассудстве. В
конце концов он был такой же ничтожный червяк, как и все мы, - червяк,
способный возбудить к себе лишь жалостливое презрение, но не ненависть.
Однако наступил тот день, когда муки голода стали невыносимыми. И в
среде наших братьев уже начали раздаваться голоса (ибо многие не могли
противостоять искушению) о том, что следует бросить жребий, как это было
сделано, когда выбирали двенадцатого на место Иуды, и что должен умереть
один, чтобы другие могли протянуть еще некоторое время. Несчастные,
рассудок совсем отказал им! Но они и слышать ничего не хотели, и разве мог
я один (не считая бывшего среди нас грека, который взял мою сторону)
противостоять обезумевшей от голода и отчаяния толпе? Они, как язычники,
требовали человеческой жертвы - мог ли я потерпеть такое кощунство? И я
выступил на середину круга и мановением руки остановил этих заблудших
детей, которые уже собрались метать жребий, и сказал:
"Стойте, вероотступники! Разве забыли вы заповеди Господа нашего,
или, может быть, вы думаете, что вольны сами устанавливать и отменять
закон, предписанный человеку Богом? Что ж, если вас больше не страшит
геенна огненная, дерзайте! Вот я стою перед вами - берите меня: я отдаю
себя в добровольную жертву вам. Но вы должны выполнить одно мое условие:
вы убьете меня не сразу, но - по частям. И молитесь, чтобы Бог не узрел
вашего беззакония!"
Так сказал я, ибо опасался, что если убьют они и съедят меня сразу,
то некому будет присматривать за ними и сотворят они что-нибудь еще более
ужасное. Паче всего боялся я, что самые молодые и нестойкие из братьев
отрекутся по своей слабости от Господа и из муки временной будут ввергнуты
в муку вечную. Поэтому велел я, чтобы они не убивали меня сразу, но
отрезали каждый день по небольшому кусочку. И тогда туго стянули они мне
разодранными одеждами левую руку возле самого плеча и, поскольку не было
при нас ножа, чтобы отсечь ее, принялись по очереди вгрызаться в мою плоть
зубами, аки звери, и отрывать по куску вместе с жилами и сухожилиями, пока
не обглодали всю руку до самых костей. И даже предателю досталась равная
со всеми доля, ибо что было его преступление перед их собственным?! И (о,
горе мне, грешному!) - я сам, я сам вкусил от этой дьяволовой пищи, -
подобно нечестивому царю Эрисихтону <4>, - чтобы поддержать свое бренное
тело и не умереть от голода раньше срока. Только мой добрый брат грек
отказался от моего мяса, предпочитая лучше умереть, чем причинить мне
малейший вред. Я и раньше знал его как мужа величайшей мудрости и
учености, а теперь убедился в его вящей стойкости и выдержке. Но ведь и
наш Господь голодал сорок дней в пустыне, противостоя диаволу и его
искушениям.
И так день за днем отрывали они от моего тела по куску и съедали, как
хлеб, и лакали мою кровь вместо вина. И требования их становились все
настойчивее и неотвязнее, и чем больше они поглощали человеческой плоти,
тем больше им хотелось, и они мучили меня своими притязаниями так же
неотступно, как похотливые старцы - праведную Сусанну <5>. И в тот же
вечер обглодали они мою вторую руку, потом левую ногу и правую ногу, потом
вырвали и бросили предателю, как собаке, мой уд вкупе с ятрами, а себе
взяли мочевой пузырь и почки, через день выволокли из моей рассевшейся
утробы сырые, дымящиеся кишки, затем желудок и печень и, наконец, вырвали
из груди самое сердце, теплое и еще трепещущее. Расставшись с сердцем, я
расстался с двумя заблуждениями, что будто бы сердце является седалищем
души и что именно в сердце помещается чувство любви и доброты. Ибо даже
когда осталась от меня одна голова, и тогда я продолжал питать к своим
братьям и чадам ту же любовь, что и прежде, и, как и раньше, старался
блюсти своих овец и увещевать их, ободряя и поддерживая, хотя язык мой
двигался с трудом и, сглатывая, я чувствовал, что слюна, перемешанная с
кровью, истекает из моей глотки на пол. И хуже всех вел себя наш
предатель, который, когда все забывались тяжелым, продолжительным сном
(вызванным не столько естественной в нем потребностью, сколько спертостью
воздуха и смрадом испражнений), незаметно подкрадывался ко мне и,
пользуясь моей беззащитностью и кротостью, жадно присасывался к моим
раскупоренным жилам. Зато и выглядел он гораздо глаже и довольнее других,
хотя притворными охами и жалобами ловко вводил их в заблуждение и даже
выманивал у некоторых особенно сердобольных братьев часть их и без того
скудной доли.
И все же (не могу не признаться в этом), к ужасу моему, стал я
замечать, что и в моем образе мыслей медленно, но неуклонно происходят
некие устрашающие изменения. Я по-прежнему был для своих овец пастырем
добрым, однако все отчетливей видел, что делаю это больше по привычке, чем
по живой потребности души. Все глубже в нее проникало холодное
безразличие, оцепенение, смерть.
И настал миг, когда братья разбудили меня от тягостного сна или,
скорее, обморока, в котором я пребывал долгое время, и само их
выжидательное молчание сказало мне больше, чем могли бы сказать все слова.
Они ждали от меня последней жертвы - последнего, что от меня осталось:
моей головы. И тогда попросил я их деревенеющим языком исполнить мою
посмертную волю: пусть они съедят все, что от меня осталось, кроме одного
глаза, чтобы и дальше мог я наблюдать за своими овцами и если не словами,
то хотя бы взглядом и самим своим присутствием удерживать их от
непоправимого. Так они и сделали. Грек самолично, глубоко засунув свой
указательный перст в правую мою глазницу, вынул из нее глазное яблоко и
торжественно возложил его на небольшой алтарь, так что я мог наблюдать за
тем, чтобы дележка моей головы была справедливой. Прежде всего они содрали
с нее кожу и сжевали ее прямо с волосами. Затем, перевернув череп
наподобие чаши, которую на пирах пускают по кругу, они выпили из нее мой
мозг. И, наконец, начисто обглодали и обсосали хрящи носа и ушей, после
чего последовало громкое и сытое рыгание, которого мне, к счастью, не дано
было услышать, ведь ушей-то у меня уже не было.
1 2 3