ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Не выходите, – сказала она, вышла, захлопнула дверцу и сказала, чуть наклонясь и заглядывая мне в лицо: – Поклянитесь еще раз.
– Клянусь, – сказал я.
– Спасибо, – сказала она. – Спокойной ночи, – и повернулась, и я смотрел, как она входит в ворота, идет, все уменьшаясь, по дорожке, в тень, или, вернее, сквозь тень маленькой террасы, уже теряя очертания. И я услышал стук двери, и стало так, словно ее никогда и не было. Нет, это неверно: не словно не было , а ее уже нет , потому что была , остается навеки, навсегда, необъяснимо, нетронуто, и в этом все горе. Это я и хочу сказать: сначала уменьшается, потом теряет очертания, потом – стук двери, и потом не «никогда и не было », а просто ее нет, потому что навсегда, навеки это «была » остается, как будто то, что должно с тобой случиться завтра, уже смутно проступает сейчас, если бы только ты, смотрящий ей вслед, был мудрее, мог бы все провидеть, а может быть, если бы у тебя просто хватило храбрости.
Весенняя ночь, уже стало прохладнее, словно ненадолго, до рассвета, до начала нового дня, где-то наконец со вздохом уснула изумленная, притихшая жгучая надежда и мечта, зарожденная двоими. Наверно, к рассвету, к восходу солнца станет совсем холодно. И все же не так холодно, чтобы озябла, уснула и затихла проклятая птица-пересмешник, которая вот уже третью ночь, не умолкая, кричит в розовых кустах у Мэгги, прямо под окном моей спальни. Конечно, надо как-то отделиться, не ее отделить, а этот ее крик, необходимость его слушать: один Гэвин Стивенс пусть идет по темной веранде, в дом, наверх, пусть спрячет голову под подушку, и пусть от него отделится подобие Гэвина Стивенса, оболочка Гэвина Стивенса, нечувствительная к холоду, к шуму, и ей достанется половина всего, ей нести половину, а то и всю тяжесть бремени, которое ему захотят подбросить, подкинуть, – ведь он только что принял на себя бремя ответственности за молоденькую девушку, брошенную на произвол судьбы.
Да разве кто пожалеет оболочку? Не лучше ли потерять ее, ибо, прежде всего, ей нечего отдать, кроме преданности, преданности всех восемнадцати лет, преданности в столь хрупкой оболочке, что ее нельзя увенчать презрением, предостеречь ненавистью, изничтожить горем. Да, так и есть: отстегни, сбрось, сними эту последнюю нескладную, мучительную оболочку и будь свободен. Отстегни: вот в чем штука, если вспомнить слова Владимира Кириллыча: «Он ее еще не отстегнул» – ту золотую монетку в двадцать долларов, в пристегнутом булавкой кармане рубашки у деревенского парня, который впервые поехал в Мемфис и даже, если он там никогда не был, все же имеет столько же права надеяться, что его непременно, обязательно впустят, заманят, соблазнят зайти в притон, до возвращения домой. «Теперь он отстегнул карман», – подумал я.
21. ЧАРЛЬЗ МАЛЛИСОН
Знаете, как бывает: проснешься утром и сразу чувствуешь – что-то уже случилось, а ты опоздал. Ты и сам не знал, что же должно случиться, оттого и приходилось все время быть настороже, смотреть сразу во все стороны, как бы чего не пропустить. А потом забудешься на минутку, на одну-единственную минутку закроешь глаза и – хлоп! – это уже случилось, и ты опоздал, даже нет времени проснуться как следует, полежать, потянуться и подумать: «Отчего это сегодня так весело?» – и дать мыслям всплыть, проясниться: «Ага, ведь сегодня не надо идти в школу». – И потом еще: «Четверг, апрель месяц, а в школу все равно идти не надо!»
Но в это утро было не так. Уже на лестнице я услыхал, как захлопнулась дверь в кладовую, и догадался, что мама говорит нашей Гастер: «Он идет. Уходите скорее», – и я вошел в столовую, отец уже позавтракал, понимаете, хотя Гастер и убрала его тарелку и чашку, все равно было видно, где отец завтракал; а по прибору дяди Гэвина было видно, что он совсем не садился за стол, а мама сидела на своем месте, допивала кофе, уже в шляпе, и ее пальто лежало на стуле дяди Гэвина, а сумка и перчатки у ее прибора, и рядом – темные очки, она их всегда надевала в машине, когда уезжала за город, как будто солнце начинало слепить только в миле от города. И мне показалось, что ей жаль – почему мне не три и не четыре года, тогда она могла бы обнять меня, взять на колени, погладить по голове. А теперь она только взяла меня за руку, и ей даже пришлось поднять голову, чтобы взглянуть на меня: – Миссис Сноупс покончила с собой вчера ночью, – сказала она. – Мы с дядей Гэвином едем в Оксфорд, за Линдой.
– Покончила с собой? – сказал я. – А как?
– Что? – сказала мама. Ведь мне было всего двенадцать лет, еще не исполнилось тринадцати.
– Как она себя убила? – спросил я. Но тут мама уже поняла. Она поднялась со стула.
– Из револьвера, – сказала мама. – К сожалению, я не спросила, из чьего. – Она уже надевала пальто. Потом подошла, взяла сумочку, перчатки, очки: – Может быть, мы и вернемся к обеду, не знаю. Пожалуйста, посиди дома, хорошо? Не надо бегать на площадь, найди чем заняться с Алеком Сэндером во дворе. Гастер его сегодня из дому не выпустит, почему бы и тебе с ним не побыть?
– Да, мэм, – сказал я. Но мне было всего двенадцать; для меня длиннющие креповые ленты, свисавшие с дверей банка мистера де Спейна, были вовсе ни к чему: мы теряли лишний свободный день; у нас и без того занятия были отменены на неопределенное время, а даже самый заядлый, самый опытный прогульщик не может нагромоздить один свободный день на другой, а ведь можно было бы этот день оставить про запас, добавить, когда кончится теперешний перерыв и мальчишка Ридделла либо помрет, либо выздоровеет, в общем, когда опять начнутся занятия. Или еще лучше: сберечь бы этот день на те унылые месяцы, когда рождество уже прошло так давно, что и не помнишь, когда оно было, и кажется, что лето где-то умерло и никогда больше не вернется.
Ведь мне было всего двенадцать лет; мне надо бы напомнить, что самые длинные каникулы в мире ничего не значат для тех людей, которых черные ленты на дверях банка освободили от работы в этот день. И, только став много старше двенадцати, я понял, что этот венок на дверях банка – не мирты печали, а лавры победы, что в этих гирляндах искусственных цветов, черного крепа и алых лент открыто торжествовала свою вечную бессмертную победу общественная добродетель, доказавшая, что она вовеки неистребима и непобедима.
А тогда я даже не понимал, на что смотрю. Ну конечно же, я убежал в город, не сразу после отъезда мамы и дяди Гэвина, но довольно скоро. И Алек Сэндер тоже. Мы слышали, как Гастер звала нас, когда мы уже завернули за угол, и побежали поглазеть на венок, висевший над закрытыми дверями банка, и увидели, что собралось много людей, и, как я теперь понимаю, основания для любопытства у них были ничуть не благороднее, чем у нас с Алеком Сэндером.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103