ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

То шел не то пассажирский, не то курьерский поезд, не останавливающийся на этой платформе. Постепенно гул возрастал, и из-за стены, закрывавшей от меня правую сторону пути, внезапно вырвалось черное и огненное чудовище и промчалось, как вихрь, с громом и лязгом, таща за собой тяжелые вагоны. Освещенные окна сливались в одну блестящую полосу с мелькающими силуэтами голов. С низенькой платформы, стоявшей почти на одном уровне с рельсами, видно было, как торопливо вертятся колеса, кажущиеся легкими и прозрачными.
Наступила минутная тишина, нарушенная блаженным молодым человеком, в котором этот пронесшийся ураган, видимо, пробудил новые силы. Отчаянно-фальшивым голосом он запел:
Бледный месяц… плывет над ре-е-кою…
– Врешь, – комментировал старик с язвительностью. – Возьмите глаза в зубы, и вы увидите тучи.
…Все в а-объятьях… ночной тишины…
– Хороша тишина! Орет как пришпандоренный.
…Ничего мне на свете… не надо-о-о…
– И опять врете. Полбутылки надо.
…Только видеть… тебя одноё!..
– Эту рожу-то? Тьфу, – с омерзением плюнул старик.
– Послушайте! Почему вы говорите, что у нее рожа? Вы сами видели, какая у нее прелестная личность.
– К вашей пьяной роже никакая личность не подойдет.
Молодой человек задумался и решительно произнес:
– За эти слова я больше с вами незнаком.
– Дело ваше.
С другой стороны слышалось:
– Ты понюхай, Саша, как хорошо пахнет: листьями и еще чем-то.
– Да уж нюхал.
– Нет, пожалуйста, еще.
Юноша с шипением потянул воздух, и оба рассмеялись. На блаженного молодого человека молчание действовало удручающе, и он заговорил, подражая ироническому тону старика:
– А вот с каким поездом мы поедем?
– Ни с каким.
– Н-ну? – изумился молодой человек и икнул. – Почему же это, хотел бы я знать?
– Потому что не пустят. Скажут: куда, пьяная морда, лезешь?
– Это кто же морда-то? Скажем: две пьяные морды.
– Да еще по шее накладут, – ехидничал старик.
– О?
– Да протокол составят.
– О? – все больше таращились глаза молодого человека.
– Да в титы. Посиди, голубчик, охладись, а то чувствителен больно.
Молодой человек задумался и торжественно провозгласил:
– Я с вами больше незнаком, потому что вы вредный человек.
Несмотря на то что эту торжественную формулу он заключил новой звучной икотой, видно было, что он огорчился и весь как-то потускнел, точно по его блаженству прошлись сапожной щеткой. Я понял теперь и причину этого омраченного блаженства: оно было тем отпечатком, который накладывают на человека ласки и поцелуи любимой женщины. Но на что злился старик?
– Какой мрачный господин, – сказала шепотом девушка, очевидно, намекая на меня.
Мне было приятно, что я замечен и что, главное, замечена моя мрачность. Пусть хоть пожалеют меня эти милые люди, – меня, у которого нет любви.
– Бабушку схоронил, – предположил юноша.
Это предположение было поразительно глупо. Кто бывает так мрачен, схоронив бабушку, и почему именно бабушку, а не дедушку?
– Ха-ха-ха! – звонко рассмеялась девушка, но сейчас же, с своим обычным переходом к милой серьезности, добавила раскаивающимся голосом: – Быть может, он болен, а мы смеемся.
Это была эпитафия, с которой меня снова опустили в пучину небытия, откуда извлекли на одну минуту, чтобы моя мрачность ярче оттенила их светлое счастье. И снова повелся ими серьезный, деловой разговор о загранице, о медицинском институте, о правилах приема в него, о книжках прочитанных и тех, которые нужно еще прочесть, а в этот разговор врывалась шаловливым лучом милая и пустая болтовня, легкая и красивая, словно белая пена на поверхности золотистого крепкого вина. Весь мир казался им пустяком, и каждый пустяк был целым миром. Чувствовалось то благоговейное внимание, с которым эта высокая, красивая девушка ловила каждое слово, которое скупо, как драгоценность, выпускал длинноволосый юноша. Каким благодарным смехом отвечала она, когда это слово оказывалось умным и острым. Рассыпь сейчас перед ней Цицерон все самые пышные цветы из своего неувядаемого венка, блистай перед ней Гейне всеми перлами язвительной насмешки и мистически-страстной нежности, плачь и хмурься перед нею Данте, соберись тут, наконец, все великие умы и сердца и положи к ногам ее дары свои, она, эта красивая девушка, не обернула бы к ним головы и жадным ухом ловила бы каждое слово длинноволосого молодца. Она смеется, счастливая и благодарная, точно все это: и ее возлюбленный, и смешные пьяные, и сумрачный господин, схоронивший свою бабушку, существуют лишь для полноты ее счастья. Мы не были живые люди, – мы были лишь тени, картинки.
– Как быстро бежит время! – жаловалась она.
– А я не знал, как убить это время!
– Может быть, мои часы спешат?
Маленькие золотые часики сблизились с большими серебряными часами, и обе головы склонились над ними. Но, вероятно, кроме часов, сблизилось что-нибудь другое, потому что слишком уже долго не определялся настоящий час.
– Кажется, верно? – смущенно сказал женский голос с легкой дрожью.
– Верно! – авторитетно сказал юноша.
Верно! Как слепы эти счастливые люди. Неверно! Тысячу раз неверно! И проклянете тот день, когда ваши часы пойдут так правильно, что ни в одной убитой минуте вы не ошибетесь, и маленькие часики далеко от вас будут отбивать такие же грустные и пустые секунды!
Тучи уже проходили, и на западе прямо против платформы светлой полосой проступило чистое, прозрачное небо. На нем чернели, как вырезанные из плотной бумаги, силуэты разбросанных деревьев. Свежее и суше стал воздух, на ближайшей даче глухо зарокотал рояль, и к нему присоединились согласные, стройные голоса.
– Пойдем слушать, – быстро вскочила девушка и потащила за рукав неуклюже поднимавшегося юношу.
Пойдем и мы, – пусть до конца оттаивает застывшее сердце. Пели хорошо, как редко поют на дачах, где каждая безголосая собака считает себя обязанной к вытью. И песня была грустная и нежная. Мягкий, красивый баритон гудел сдержанно и взволнованно, как будто подтверждая то, на что страстно жаловался высокий и звучный тенор. А жаловался он на то, что дни и ночи думает все о ней одной.
–Об одной тебе думу думаю, – плакал тенор.
– Думу думаю, – грустно соглашался баритон.
–Об одной тебе, моя душечка, – звенел слезами тенор.
– Душечка, – мягко подтверждал баритон.
– И умру я, жизнь проклинаючи, об одной тебе вспоминаючи…
– Об одной тебе вспоминаючи, – с глубокою тоскою подтвердил баритон, и все стихло.
Впереди меня молча и неподвижно стояла парочка и, когда песня кончилась, разом вздохнула – и поцеловалась. Я отправился на платформу, откуда послышался отчаянно-фальшивый голос, беззаботно обходившийся всего двумя нотами, одинаково скверными: простым криком и диким криком.
1 2 3