ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Как же, скажите, пожалуйста, пришел к женщине, а сам спать лег. Пей, говорит, а я спать буду. Стриженый, бритый, так никто, думает, не узнает. А в полицию хочешь? В полицию, милень­кий, хочешь?
Она засмеялась громко и весело – и действительно он с ужасом увидел это: на ее лице была дикая, отчаянная радость. Точно она сходила с ума. И от мысли, что все по­гибло так нелепо, что придется совершить это глупое, жестокое и ненужное убийство и все-таки, вероятно, по­гибнуть – стало еще ужаснее. Совсем белый, но все еще с виду спокойный, все еще решительный, он смотрел на нее, следил за каждым движением и словом и соображал.
– Ну? Что же молчишь? Язык от страху отнялся?
Взять эту гибкую змеиную шею и сдавить; крикнуть она, конечно, не успеет. И не жалко: правда, теперь, когда рукою он удерживает ее на месте, она ворочает головой совершенно по-змеиному. Не жалко, но там, внизу?
– А ты знаешь, Люба, кто я?
– Знаю. Ты, – она твердо и несколько торжественно, по слогам, произнесла: – ты революционер. Вот кто.
– А откуда это известно?
Она улыбнулась насмешливо.
– Не в лесу живем.
– Ну, допустим…
– То-то допустим. Да руку-то не держи. Над женщиной все вы умеете силу показывать. Пусти!
Он отпустил руку и сел, глядя на девушку с тяжелой и упорной задумчивостью. В скулах у него что-то двигалось, бегал беспокойно какой-то шарик, но все лицо было спокой­но, серьезно и немного печально. И опять он, с этой задумчи­востью своей и печалью, стал неизвестный и, должно быть, очень хороший.
– Ну, что уставился! – грубо крикнула девушка и нео­жиданно для себя самой прибавила циничное ругатель­ство.
Он поднял удивленно брови, но глаз не отвел, и заговорил спокойно и несколько глухо и чуждо, будто с очень большого расстояния.
– Вот что, Люба. Конечно, ты можешь предать меня, и не одна ты можешь это сделать, а всякий в этом доме, почти каждый человек с улицы. Крикнет: держи, хватай! – и сейчас же соберутся десятки, сотни и постараются схватить, даже убить. А за что? Только за то, что никому я не сделал плохого, только за то, что всю мою жизнь я от­дал этим же людям. Ты понимаешь, что это значит: отдал всю жизнь?
– Нет, не понимаю, – резко ответила девушка. Но слушала внимательно.
– И одни сделают это по глупости, другие по злобе. Потому что, Люба, не выносит плохой хорошего, не любят злые добрых…
– А за что их любить?
– Не подумай, Люба, что я так, нарочно, хвалю себя. Но посмотри: что такое моя жизнь, вся моя жизнь? С четырна­дцати лет я треплюсь по тюрьмам. Из гимназии выгнали, из Дому выгнали – родители выгнали. Раз чуть не застрелили меня, чудом спасся. И вот, как подумаешь, что всю жизнь так, всю жизнь только для других – и ничего для себя. Ничего.
– А отчего же это ты такой хороший? – спросила девушка насмешливо; но он серьезно ответил:
– Не знаю. Родился, должно быть, такой.
– А я вот плохая родилась. А ведь тем же местом на свет шла, как и ты, – головою! Поди ж ты!
Но он как будто не слыхал. С тем же взглядом внутрь себя, в свое прошлое, которое теперь в словах его вставало перед ним самим так неожиданно и просто героичным, он продолжал:
– Ты подумай: мне двадцать шесть лет, на висках у меня уже седина, а я до сих пор… – он запнулся немного, но окончил твердо и даже с надменностью: – я до сих пор не знаю женщин. Понимаешь, совсем. И тебя я первую вижу вот так. И скажу правду, мне немного стыдно смотреть на твои голые руки.
Снова отчаянно заиграла музыка, и от топота ног в зале задрожал слегка пол. И кто-то, пьяный, отчаянно гикал, как будто гнал табун разъярившихся коней. А в их комнате было тихо, и слабо колыхался в розовом тумане табачный дым и таял.
– Так вот, Люба, какая моя жизнь! – И он задумчиво и строго опустил глаза, покоренный воспоминаниями о жиз­ни, такой чистой и мучительно прекрасной.
А она молчала. Потом встала и накинула на голые плечи платок. Но, встретив его удивленный и словно благодарный взгляд, усмехнулась и резко сдернула платок, и так сделала рубашку, что одна, прозрачно-розовая и нежная грудь, обна­жилась совсем. Он отвернулся и слегка пожал плечами.
– Пей! – сказала девушка. – Будет ломаться.
– Я не пью совсем.
– Не пьешь? А я вот пью! – И она опять нехорошо засмеялась.
– Вот если папиросочки у тебя есть, я возьму.
– У меня плохие.
– А мне все равно.
И когда брал папиросу, заметил с радостью, что рубашку Люба поправила, – явилась надежда, что все еще уладится. Курил он плохо, не затягиваясь, и папиросу держал, как женщина, между двумя напряженно выпрямленными паль­цами.
– Ты и курить-то не умеешь! – сказала девушка гневно и грубо вырвала папироску из его рук. – Брось.
– Вот ты опять сердишься…
– Да, сержусь.
– А за что, Люба? Ты подумай: ведь я, правда, две ночи не спал, как волк бегал по городу. Ну и выдашь ты меня, ну и заберут меня – тебе какая от этого радость? Так ведь я, Люба, живой-то еще и не сдамся…
Он замолчал.
– Стрелять будешь?
– Да. Стрелять буду.
Музыка оборвалась, но тот дикий, обезумевший от вина, продолжал еще гикать; видимо, кто-то, шутя или серьезно, зажимал ему рот рукою, и сквозь пальцы звук прорывался еще более отчаянным и страшным. В комнатке пахло духа­ми, не то душистым, дешевым мылом, и запах был густой, влажный, развратный; и на одной стене, неприкрытые, висели смято и плоско какие-то юбки и кофточки. И так все это было противно, и так странно было подумать, что это – тоже жизнь и такой жизнью люди могут жить всегда, что он с недоумением пожал плечами и еще раз медленно огля­нулся.
– Как тут у вас… – сказал он раздумчиво и остано­вился глазами на Любе.
– Ну? – спросила она коротко.
И, взглянув на нее, как она стояла, он понял, что ее надо пожалеть; и как только понял, тотчас же искренно пожалел.
– Бедная ты, Люба.
– Ну?
– Дай руку.
И, несколько подчеркивая свое отношение к девушке как к человеку, взял ее руку и почтительно приложил к гу­бам.
– Это ты мне?
– Да, Люба, тебе.
И совсем тихо, точно благодаря его, девушка произнесла:
– Вон! Вон отсюда, болван!
Он понял не сразу:
– Что?
– Уходи! Вон отсюда. Вон.
Молча, крупными шагами, она прошла комнату, достала из угла белый воротничок и бросила его с таким выражением гадливости, точно была это самая грязная, загаженная тряпка. И так же молча, с видом высокомерия, не удостаи­вая девушки даже взглядом, он начал спокойно и медленно пристегивать воротничок; но уже в следующую секунду, взвизгнув дико, Люба с силою ударила его по бритой щеке. Воротничок покатился по полу, и сам он пошатнулся, но устоял на ногах. И, страшно бледный, почти синий, но все также молча, с тем же видом высокомерия и горделивого недоумения, остановился на Любе своими тяжелыми, не­подвижными глазами. Она дышала часто и смотрела на него с ужасом.
– Ну?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14