ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Перевешать бы всех вас, писателей!» — чья-то мать, чья-то бабушка, книжки читает.
С нами и в самом деле надо что-то сделать, как-то всех нас наказать за то, что мы так паскудно писали, говорили, так озлобили человека, исказили его сознание.
Ведь не родилась же она с помутненным от злобы разумом…
Я бы просил, где и у кого можно, на всех наших газетах и журналах рядом с лозунгом; «Пролетарии всех стран, соединяйтесь» — писать: «И избави нас от лукавого!»
Это он, он, лукавый, завел нас в такие дебри, откуда не выбраться, и в теснотище в духоте этих дебрей мы рвем друг на друге рубахи, царапаемся, добираемся уже и до глотки, скоро хрящи под пальцами захрустят. И не только «у них», у врагов наших. У многих, если не у всех, захрустят хрящи, затрещат кости.
Порой кажется, уже никого словом не унять, молитвой не очистить. Устало слово. От нас устало. А мы устали от слов. От всех и всяких. Много их изведено…
Сюда, под березы эти родные, к свежему бугру земли всех бы собрать. И помолчать здесь. Ах какие тут перемены в сердце совершаются, какой быстрый возврат к себе, к тому, каким ты задуман Создателем и взращен природой.
Ни Бог, ни природа не виноваты, что ты стал тем, чем ты стал. Ищи в себе виноватого, тогда не будет виноватых вокруг. Уверни тлеющий фитиль, погаси зло в себе, и оно погаснет в других, только так, только так и не иначе, — это самый легкий, но и самый сложный путь к людскому примирению.
И открой в себе память! Навстречу тому открой, что хочется тебе вспомнить, и забудь то, что хотелось бы забыть.
Ну, начнем. Я со своего места, ты со своего — повернем ключик и…
Угол серого подопрелого амбара, далее темные стайки с кучами навоза, выкинутого зимой, на навозе густой, вольный, дурашливо веселый бурьян, в бурьяне особняком плотно стоит и угарно воняет темнолистый конопляник, похожий на какое-то диковинное, нездешнее растение, и жалица, прореженная кое-где вроде бы робким-робким, сиреневым пустырником, но все же потеснившим жалицу сибирскую, с резным листом и в яростных колючках. Наглая, плотно стоящая, дружно себя обороняющая от всего живого, к ней недружелюбного, — оккупант и оккупант — только так, чужим словом и должно заклеймить такое свирепое растение.
И угол амбара, в заглушье преющие стены стаек с выбитыми стеклами и налипнувшим на грубые рамки сухим назьмом со сладко на нем уснувшими желтыми мухами, вся задворная глушь в каком-то исходном свете, в истаивающем тепле.
Никого за амбаром нет, а вроде и есть кто-то, и этот кто-то, сдается мне, — и, одетый в холщовую рубаху до пят, голыми пятками впаявшийся в тлелый, пыльный назем. Я — настороженный парнишка, чего-то чувствующий, с чем-то вроде бы расстающийся, еще в малых летах. Где-то близко и в то же время далеко недвижный, беззвучный лес, по горам и за ним, за лесом, чудится пространство земное и небесное, далее еще что-то, чего никак не достать глазами, слухом, но что ощущается воображением, ощущается отраженно, как этот солнечный блеклый свет, это слабое дуновение тепла, хотя самого солнца на небе нет, и теплу вроде бы идти неоткуда.
Но где-то что-то есть? Живое. Во плоти. Нет, скорее расплывчатое, неслышимое, но все же чем-то ощутимое.
Чем?
И что это, что так тревожит меня, особенно во сне?
И меня ли только?
Двухэтажный деревянный дом. Казенный. С перекошенными рамами, крашенными густой бордовой краской, двери, крашенные в тот же цвет, распахнуты. От двух дверей два крыльца с вынесенными вперед стенками. Сверху на бревенчатые выносы набиты доски с уже вышарканной залами краской. Доски крыльца служили людям вместо скамеек, и на скамейках этих в летнюю пору любили посидеть мужики, покурить табаку. Пойдет человек в галошах на босу ногу в общественный туалет, один на четыре барака, он о восьми или десяти дырках, в телогрейке, накинутой на исподнее, в шапчонке, мятой кепке, кто и голоухим. На обратном пути напременно присядет на крыльцо, задумчиво глядя на реку, вдаль, скрутит цигарку. К нему молча подсаживается другой, третий облегчившийся жилец барака, в домах-то, даже двухподъеэдных, туалеты свои, непродуваемые, на висячие замки запирающиеся.
И снова бледный свет или отражение света, неслышное тепло или отражение тепла, слабое его парение. В окнах красными мушками обвешан ванька-мокрый, осыпается бутон герани, но два других уже многоперстно набухли, расперты плотью.
Должно быть, это в Игарке. Только там я видел такие дома из бруса, с перекошенными рамами, с вынесенными бревнами крыльца, и только там, в Заполярье, бывает это слабое, ласково-печальное тепло при бледном желтоватом свете. И мне видится; я сижу между двумя молчаливыми мужиками, с похмелья хрипло и мокро кашляющими, отплевывающими горькое мокро за стенку крыльца, на смирную и бледную заполярную траву. Сижу, молчу средь незнакомых мужиков, и они меня не прогоняют, но и курить не предлагают. В ту пору детям еще ни курить, ни пить не давали, а вот за грязное слово по затылку вмазывали.
Посидел, помолчал, поднялся, ушел. Мужики молча смотрели мне вослед…
Еще лет тридцать назад в одной из своих ранних повестей я вопил «голосом» главного героя повести: «Не надо! Сирот!» — тогда я ходил в Нижнюю Курью, что под Пермью, в детдом, в котором заведующей работала женщина более 30 лет и вся уже растворилась в, этом детдоме, в этих несчастных детях — своих детей, иного дома у нее не было. Попутно вспомнилось, что наиболее преданные сиротам и сиротскому делу бывают одинокие люди. Имеющие детей, даже очень умные, даже очень образованные люди страдают одной существенной слабостью — своих детей они все равно любят больше, чем воспитанников, и советские детдомовские начальники во множестве доказали это на деле — обворовывая «этих», во благо «тех».
Когда я ходил в Нижнекурьинский детский дом, там было 35 процентов детей, имеющих родителей, и это считалось бедствием, сейчас в детдомах, переименованных, не без хитрости и лукавства, в школы-интернаты, детей, имеющих родителей, от 70 до 90 процентов, и как же это заведение, где живут дети, преданные и пропитые родителями, прикажете называть — приют? Детдом? Но не получается, приюты и детдома ведь для сирот. А эти бедные дети кто? К какому сословию их приписывать? В какое заведение их определять?
«В стране миллион сирот» — из доклада Альберта Лиханова, ведающего Детским фондом, произнесенного на съезде депутатов десять лет назад. Но эта цифра весьма и весьма относительная — столько же, если не больше, детей брошенных и неучтенных — в Туве пастух с пастушкой напились араки, в гости потянуло, сели на лошадок своих ловконьких и уехали в гости за пятьдесят верст к соседу и так там загуляли, что забыли о шестерых своих детях. Брошенные, холодные, голодные дети постепенно принимали мучительную смерть.
1 2 3 4 5 6 7