ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Собрание шло быстро, дружно: «За?», «Воздержавшиеся?», «Против?», «Едино…»
— Есть против!
Гул по клубу прокатился. Сколько собраний проходило в Засеках — и всегда единогласно. Кто же это осмелился поперек мира? Оказался инженер с лесозавода. Он-то, как молодой специалист, и ведал этим самым ДОСААФ, о назначении которого многие засекинцы ничего и не знали. Маленький такой инженеришка, соплей перешибить впору, и году нет, как в Засеки приехал, а вот против уж!
— Такой личности, как наш директор, не только оборонное дело, но и обувь нельзя доверить чистить в порядочном населенном пункте! — горячо заявил инженер и с трибуны сошел.
Ивана Ивановича все равно выбрали куда надо, а инженера молоденького стали обкладывать, как медведя. Об этом и написал в газету Григорий Ефимович, потому что инженер тот, Веня, квартировал у него.
Я выступил в газете со статьей «В защиту молодого специалиста». Ответили: «Меры приняты, и объявлен выговор кому надо». А вскоре после этого на Веню-инженера балка сверху упала. Он отлежал с поломанной ключицей три месяца в больнице, возвратился в Засеки, но потом почему-то бросил все и уехал, а я до сих пор вот чувствую себя виноватым. Чтобы Григорий Ефимович не подумал, что я забыл обо всем, и чтоб его или себя утешить, спросил:
— Веня пишет?
— Нет, ничего мне мил не пишет и вестей не подает… — Григорий Ефимович выплеснул остатки чая и тут же, бросив песнопение, мрачно буркнул: — Помогли мы с тобой молодому специалисту.
— Помогли…
Я швыркал чай, глядя в затухающий огонь.
— Ну, а как он?
— Директор-то наш? В светлое будущее нас ведет. Такая его цель. — Григорий Ефимович сунул в мешок кружку, ждал с развязанным мешком, когда я допью чай. и отдам ему свою посудину. — Фрукт этот ни мороз, ни жара не берет. А в нашем умеренном климате, да еще при нашей бесхарактерности, такому самое плодородное место.
Столько было горечи в голосе охотника, что я не решился дальше разговаривать на эту тему, и мы молча ушли от костерка, дымящего на вырубке средь выворотней и редких, тонкомерных елушек, оставленных на обсеменение и давно уже высохших.
В лесу, да еще на охоте, нет пустого времени, там всегда бываешь занят, весь в работе, хотя со стороны поглядеть — шатается человек без дела и надобности. И еще в лесу, да на охоте, чем меньше разговариваешь, тем лучше.
Другое дело — вечер! Избушка. Полутемь. Теплынь. Окно совсем уже было затянуло. Стекло в раме составленное. В стыках стекольев вроде бы паучок затаился и плетет да плетет паутину. Потом мох ягель вырос на стекле. Я подбросил в печку дров, и мох ягель завял, паук подобрал лапки и утянул в составыши паутину. И опять посинело окошко, но уже грустно посинело, будто дремой сгустило синь.
Григорий Ефимович покуривал крепкую сигаретку «Памир», точил ножик. Нежно, чуть слышно касался он бархатистого бруска, лицо его от синевы — будто у мертвеца, а глаза сверкали злодейски при каждой затяжке.
— Леший ножик точит, неслухов резать хочет, — вспомнил я в детстве слышанную, устаревшую поговорку.
Григорий Ефимович шевельнул бровями.
— Неслухов сейчас лешим не застращаешь! Дружинником разве! — сказал он и быстро дотянул сигаретку.
Мундштук пусто засипел. Охотник хлопнул ладонью по мундштуку так, что огненный катышек от сигаретки улетел к порогу. Потом засветил две свечки, надел на грудь брезент, излаженный вроде фартучка, и закатал рукава.
— Снимал бы белок, — кивнул он мне на кожаную сумку, набитую зверушками. — А я бы руководил…
Я сказал, что и рад бы, да не умею, попорчу шкурки только.
— Ж-а-а-аль, — поправляя на пяльце шкурку куницы, снятую ещё в тайге, протянул охотник. — В жизни вот никем не руководил, кроме жены. Дай, думаю… Н-да-а-а… Вот оттого, верно, и завидую Ваньке-то. У самого таланту нет.
— Какому Ваньке?
— Да Ширинкину.
— А-а.
— Видишь, вот как оно! И ты уж привык Иван Иванычем его навеличивать. И все привыкли. И его приучили. А он, однако, давно смекнул, как можно пустопорожность всякую громкими словами прикрывать! Вот ты сам говорил, что совнархозы разорганизовать собираются. Оказались они, говорил, не нужны в нашем хозяйственном деле. А поди ты — сов-нар-хоз! — Григорий Ефимович поднял вверх ножик, сделанный из пилы, гибкий и бритвенно-острый. Нож сверкнул впотьмах. — Коснись нас, простых людей, от одного названия опешишь.
Слова о простых людях, замечаю я, у Григория Ефимовича наилюбимейшие, хоть сам он и не прост. Под топчаном у охотника лежат пачки старых журналов. Младшая дочь Григория Ефимовича работает в библиотеке и списанные журналы отдает отцу. Он вместе с охотничьим имуществом с осени завозит на лошади в тайгу литературу и читает журналы, как сам говорит, от доски до доски. В журналах заметил я подчерки ногтем. И ноготь охотника весьма и весьма остер и точен, под него попадают оплошности авторов, особенно касающиеся тайги, но больше всего чертит охотник там, где автор вольно или невольно криводушничает.
Мне все больше и больше нравится хозяин этой потаенной избушки. Нравится, как он рассказывает, преображаясь лицом и голосом. А руки у него заняты делом, и все-то идет ладом и чередом.
— Вы про Ночку хотели рассказать. Что у нее за история? — напоминаю я.
— Говорю — история собачья, — отмахнулся охотник. — Может, не рассказывать? Испорчу настроение.
— Ничего.
Григорий Ефимович вдруг предупреждающе поднял руку с ножом.
Гудела печка. От стыни потрескивали бревна избушки, а больше ничего слышно не было. Я вопросительно уставился на Григория Ефимовича, хотел уж спросить, чего это он, но в это время до меня донесся легкий шорох под окном избушки и деликатный, почти мышиный писк.
— Заговорились! — по-женски хлопнул себя в бока Григорий Ефимович. — Сейчас, Ночка! Сейчас, кормилица моя!
Ночка еще раз пискнула и смолкла.
Григорий Ефимович вытер руки о тряпицу, размял в берестяном корытце сухари с водою, подмешал в них ложки две сгущенного молока. Хлебную затируху готовил он старательно, потом накинул телогрейку и предупредил меня: пока Ночка ест — не показывался чтобы.
Он долго кормил собаку и все разговаривал с нею будто с малым дитем. А мне еще с детства ведомо, как строго, даже сурово промысловики относятся к своим верным помощникам и уверяют, что иначе нельзя, иначе, мол, собака разбалуется.
— Ешь, ешь, — слышал я, — не давись, ешь спокойно. Ах ты, хлопотунья! Ешь, ешь, не бойся! Никто тут тебя не обидит.
Он вернулся с пустым корытцем, потер застывшие руки и подбросил в печку дров. Вешая телогрейку на деревянный штырь, сказал:
— В чем душа держится у собаки! На болтушке тянет. Повредилось у нее горло.
Григорий Ефимович замолк, прислушался как-то по-чудному, ровно бы одним ухом, и удовлетворенно заключил:
1 2 3 4 5 6 7