ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Ветер начинается, разнесет тучи с дождем, легче тебе идти будет, — тихо произнесла она.
— Да-а, может, и легче, — неопределенно протянул я. И снова хозяйка быстро и пристально взглянула на меня.
— И затяжная непогодь проходит, — заторопился я. — У вас тоже все пройдет. Ваша-то вина какая?
— Мир понапрасну не судит! — Женщина запахнула шаль на груди, будто ей разом сделалось зябко, однако вскоре расслабленно уронила руки и закрыла глаза. — Говорят, гадюка когда родит, то пожирает гадят, если они не расползутся. А я вот вроде бы и не змея, а тоже…
Видно, у хозяйки перехватило горло или сдавило сердце. Она заученным движением человека, которому никто ничего не подает, нащупала на столе кружку, отпила глоток и продолжала почти неслышно:
— Одно дите — свет в окошке, так в народе говорят. А мое дите мне весь свет застило. Чуть чего бывало нашкодит, я его, как курица-парунья, под крылышко. Школу бросил — под крыло, пить взялся — обратно туда же. Девушку-невесту изобидел — шито-крыто сделала, и все это мне шалостями ребячьими представлялось. Только уж когда он товарищей в черные дни спокинул, когда чужеземцу в услужение нанялся, я очнулась и вижу: ничего-то он не любит — ни родную деревню, ни мать… Ему бы, как таракану, в щель какую засунуться. Да только спутал он дом родной со щелью. Выковырнула я его, просила, молила, чтобы свою часть настигал. Послушался вроде бы, пошел, да не туда пошел. От меня потом все прятался. Видно, чувствовал: зарублю я его. Другие люди упокоили его, уберегли меня от этого тяжкого дела…
Хозяйка опять поднесла кружку ко рту. Посудина стучала о зубы. Должно быть, вода показалась хозяйке студеной, и она принялась греть кружку руками.
— Э-эх, кабы прежние годы вернуть, кабы сызнова все начать… — без всякого перехода снова заговорила она, и тут до меня дошло: это она по привычке беседует сама с собой.
Внезапно хозяйка умолкла. Как бы пробуждаясь от обморочного сна, огляделась кругом и дунула на огонек.
Изба разом провалилась в темноту. Шум ветра словно бы усилился. Стало слышно, как скребется в окно по-кошачьи ветка груши и где-то наподобие коростеля скрипит незапертая калитка.
— Ты с госпиталя на фронт или как? — донесся через некоторое время голос женщины с печи.
Вопрос был таким неожиданным, так он меня ужалил, что я, сам того не замечая, подскочил и оскорбление, грубо бухнул:
— А куда же я могу еще?
— Да мало ли куда? Свет велик. Ох-хо-хо, война! Многим она очи позакрывала, но многим и открыла… Ну, спи, спи, мешаю я, а путь долог…
Хозяйка ворочалась и вздыхала, а я пережидал, когда она уснет, и пытался представить, как она провожала сына на фронт: голосила, поди, наказывала, чтобы он был не хуже людей, не позорил бы себя и родителей своих…
Захотелось курить. Я сел и принялся торопливо искать бумагу для курева. Рука моя нащупала справку. Ага, ее-то мне и надо! Насыпал я а хрусткую бумагу махорки и, уже не боясь потревожить хозяйку, свирепо рубанул по «катюше». Фитиль затлел. Я раскурил цигарку и откинулся на подушку.
— Ты чего такую душную бумагу куришь? Газеты нет, что ли?
— Нету…
Снова тишина. Перестал шуршать дождь за стеной, ослабел и ветер, даже слышно, как трещит цигарка, вспыхивающая при каждой затяжке.
Вот уж и губы обжигает. Все! Я кинул окурыш к порогу, и он, описав кривую, зашипел в лохани.
— Ну, теперя спи с Богом, — тихо и, как мне показалось, с облегчением вымолвила хозяйка.
Я вытянулся, закрыл глаза, и сейчас же меня прикрыла ночь, мягкая, теплая, ровно отцовский тулуп, так славно пахнущий домом.
Проснулся я поздно. Сквозь затейливо изогнутые ветви груш, на которых сиротливо висели неснятые плоды, в избушку пробивались вялые солнечные лучи. Дождь иссяк, выдохся. Я быстро собрался в путь. Но хозяйка велела мне сесть за стол и достала с печи закутанный в шаль горшок с толченой картошкой.
Я ел. Она со скрещенными на груди руками стояла возле печи и, сколько я ни упрашивал ее поесть вместе со мной, за стол не садилась. Она смотрела на меня жадно, с большой и доброй печалью. Потом помогла мне надеть на плечи вещмешок, мимоходом застегнула крючок шинели и проводила до калитки.
Я протянул ей руку. Она удивленно уставилась на меня своими до дна выплаканными глазами. Глаза эти все еще сохраняли васильковый цвет. И яркие же они были когда-то, раз уж соленые слезы не отъели всю голубизну, не смыли ее начисто.
Хозяйка осторожно подала мне руку, ровно боялась, как бы тут не было какого-нибудь подвоха.
— Ничего, мать, все перемелется, — сказал я и никак не мог подобрать других нужных слов. Я помолчал, еще раз тряхнул ее руку и тверже повторил: — Перемелется. Отойдут наши люди сердцем и простят тех, кто прощения заслуживает, — незлопамятные…
— Этим и живу, — ответила женщина, глядя в сторону.
Уже за околицей я оглянулся и посмотрел на приземистую избушку.
Над давно не стриженным орешником покачивалась худая рука, будто хозяйка бросала вслед мне щепотью зерна. Не понять было: машет ли она или, по старому обычаю, — благословляет. Если то было благословение, пришлось оно в час добрый: не дрогнув прошел я сквозь все военные страсти, победителем вернулся домой.
Вот какой случай напомнила мне птичница, которую я встретил прошлым летом на сельскохозяйственной выставке.
Прежде чем уйти от женщины, делавшей свою маленькую, хлопотливую работу, я, как тогда, в войну, поклонился и сказал:
— До свиданья, мамаша!
Она взглянула на меня. Редкие ресницы ее, полусмеженные от усталости или привычно скрывающие что-то, распахнулись на мгновение, показали мутные глаза с тихой, едва заметной синевой.
— Доброго пути, милый сын! — молвила она и занесла руку словно бы для прощального привета, но лишь поправила халат на груди.
Я шел и все время чувствовал на себе ее взгляд.
1954—1959

1 2 3 4