ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ


А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ему понравилась эта игра – пугать голубя, вынуждая его держаться подальше от прутьев, посреди клетки. Утомившись, он прилег, но не уснул и до утра слушал беспокойное кружение запертого голубя; теперь ему уже хотелось с завтрашнего дня начать работать.
Работая (а работа давала ему уверенность в себе и позволяла постоянно предаваться одним и тем же однообразным, уродливым, убогим мыслям), он полностью уходил в себя, окружающие сторонились его. Он слышал, как они тихонько переговаривались, поглядывая на него, и по взглядам их он догадывался, что они считают его больным, повредившимся в уме. Это его обижало, но он убеждал себя сделать вид, что не слышит, не видит, что дела ему нет до них; и так, обращаясь за помощью и защитой к самому себе, вновь обретал уверенность.
Вернувшись домой, он тотчас подходил к голубю и устало следил за его беготней, слушал его охрипшую воркотню и сам мучился ночной духотой, все время помня, что и его тоже загнали в комнату. И так до утра, полусонный-полубодрствующий из-за духоты, жужжания комаров и метаний голубя.
И теперь, уже уверенный в себе, он напивался и проводил половину ночи в квартале проституток среди бесстыдного смеха, распутных песен, пьяного возбужденного шатания. Но даже эти падшие девицы, которые все, чем обладали, предлагали другим, не оставляли ему ничего, кроме тела, ослабшего от пьянства, головы, отяжелевшей от сна и неосуществившегося желания; все это он уносил с собой домой. В своем новом ночном пристанище он все равно оставался один, хоть и был среди людей. Он устремлялся к женщинам, хотя лиц их не узнавал и не видел (и не видел, что все они – лишь полускрытый образ другой женщины). Ему хотелось причинять им боль, чтобы показать свою силу и поддержать свою уверенность в себе (но не мог этого сделать), возместить всю свою прежнюю немощь и бессилие, истребить все эти образы, уничтожить их обладательниц, чтобы высвободить желанное лицо, завладеть им. Но он не находил его, а все лица вокруг были незнакомыми, и все смотрели на него равнодушно или презрительно, и если кто-нибудь к нему обращался, то слова были сухими и насмешливыми. Так тянулись ночи, а под утро он возвращался в свою комнату и смотрел на голубя, белеющего в темноте, слушал, как он топчется в своей тюрьме; и, глядя на него, он не знал – злиться ему на то, что люди загнали его в угол, или радоваться, что он ото всех избавился. И сила его таяла, душа ветшала, гнев душил его, и до утра он мучился, не в состоянии ни заснуть, ни проснуться как следует. Потом наступало утро, все соседи – мужчины, женщины, дети – спускались с крыши, и начинался день, со своими делами и заботами, а потом снова наступала ночь, – но ни на минуту не останавливалось кружение его замкнутой в тесноте мысли. А голубь все так же кружил по запертой тесной клетке и отказывался от хлебных крошек.
Но вот наступила ночь, жаркая и душная, как никогда; на сердце была тяжесть, дыхание ослабело – и вдруг он учуял слабый и мягкий запах влажной земли, а вслед за этим услышал (а ему показалось, что он уже слышал это чуть раньше), как редкие капли дождя лениво падают на листву деревьев и на землю. Он встал, выглянул в окошко, увидел заблестевшие камни мостовой и услышал голоса соседей, разбуженных дождем. Он наслаждался покоем и утешением, снизошедшим к нему с этими каплями дождя, слушал, как просыпаются соседи, спящие на крыше, и зависть к ним постепенно проникала в его душу. Внезапно молния, словно блеснувшее острие клинка, рассекла темноту. В следующий миг ее уже не было, капель становилось все больше, по небу прокатился раскат грома, и хлынул ливень.
Частые косые струи дождя тяжело падали в уличный проем между высокими стенами домов, освещенный слабым светом фонаря. Он слышал жалобы, суету и ругань соседей, торопящихся вниз по лестнице; бурная радость охватила его, он дрожал, смеялся, он побежал к двери, откинул задвижку, бросился к лестнице, навстречу соседям, которые, ругаясь спросонья, спускались вниз со своими намокшими одеялами, держа детей на руках.
Он поднялся на крышу. Уходили последние соседи, а ливень не прекращался, он становился все сильней, и снова, разорвав темноту, сверкнула молния, вслед прокатился гром, дождь застучал сильней, а он смеялся – и не одними губами, и не только внутри себя, но смехом, переходящим в крик, вырвавшимся из самой глубины его существа. Глина, которой была обмазана крыша, намокла, стала мягкой и липкой, а вода струилась, устремляясь к водосточным желобам, и косыми струями с шумом низвергалась вниз. Но ливень начал слабеть. Он чувствовал, как усталость вновь наваливается на него; во всем теле одна только усталость и осталась. Он стоял измученный и промокший, и смех его звучал как бы со стороны, словно это смеялся кто-то другой. Дождь, редея, превращался в разрозненные капли, и победный хохот, наполнявший ликованием его одиночество над безлюдьем городских крыш, постепенно затихал, сменяясь гнетущей тишиною. Потоки воды в желобах иссякли, легкие облака, отдав свою влагу, рассеивались в ночном небе, и где-то за горизонтом перекатывались далекие раскаты грома.
Промокший и одинокий, он слушал – хоть и не хотелось ему этого слышать, – как взрывы его хохота, словно отразившись от небосвода, возвращаются назад. Нет, это не он смеялся только что на высокой крыше, победно и одиноко возвышающийся над всеми, гордый своей единственностью. Да, одиночество его длилось, но это было одиночество покинутого, и не над кем ему было возвышаться: все это время люди спокойно отдыхали в своих жилищах, укрывшись от дождя и грома; а теперь, когда воздух омылся от зноя и пыли и звезды засияли в просветах облаков, крыша снова принадлежала им. А раскаты его хохота, дробясь, бились о небосвод и возвращались и, снова отражаясь от небосвода, уходили все дальше, дальше, но все равно были слышны, хоть ему так не хотелось слышать их! Он двинулся вниз. К ногам его словно привесили гири, а на плечи лег тяжелый груз. Он спускался очень медленно – не потому, что уходил против воли, а потому – по крайней мере так казалось ему самому, – что он хотел донести в целости, не уронить свою ношу.
В комнате, осветившейся сперва огоньком спички, а потом – дрожащим светом фитиля, взгляду не на чем было остановиться, кроме белизны голубя; а голубь все метался по клетке, словно нарочно, чтобы пустота комнаты стала еще заметнее. Он сел. Боль, начавшись где-то внутри, разошлась по всему телу, а потом собралась под сердцем и стала давить на него. Его тело, его сердце испытывали боль, а душа его в это время словно созерцала некий поток, что прокатывался над ним, над всем его существом, накрывал его и походя оставлял за собой осадок, который с каждым мигом поднимался все выше, отчего темнота усиливалась, хотя сам этот осадок становился все виднее. За стеной послышались шаги – должно быть, кто-то из соседей возвращался на крышу после дождя; в комнате слышалось непрестанное метание голубя в запертой клетке; и что-то он видел – но потом открыл глаза и понял, что видел сон, и уже не мог вспомнить, что это было. А сейчас он видел только комнату, тонувшую в дрожащем свете лампы.

7

При мягком, не отбрасывающем теней свете утра в голове у него прояснилось, дурман, навеянный дрожанием желтого огонька, рассеялся; теперь его тревожило, слышали ли соседи его рычащий смех? Он боялся представить себе, как они станут смотреть на него; уже теперь он заранее боялся их взглядов, хотя пока еще они только видели сны и уж во всяком случае были отделены от него стенами. Он ушел из дому раньше обычного.
Никак не получалось распутать клубок обрывистых беспорядочных мыслей; все у него в голове так перемешалось и переплелось, что он уже не в силах был ни в чем разобраться, а только чувствовал, как все это давит на него. В таком полубреду он долго брел по улицам и пришел на работу с опозданием. Не слушая воркотню мастера, он начал работать. Водил кистью по лепным украшениям на печной стенке, а в голове у него все шло кругом и мысли продолжали свое одуряющее вращение по спирали, они скользили вниз по сужающимся виткам, пока не попадали в какую-то яму в центре, и там оставались. Он пытался понять, что происходит, но все эти подобия мыслей, какой бы они ни были скорости и окраски, были все так же неясны и неуловимы, все так же скользили, не меняя своего направления, и рассудок его не мог долго следовать за ними, но, увлекаемый ими, втягивался и растворялся в них и вместе с ними устремлялся все к тому же неподвижному центру; он ясно видел и различал, что было в этом центре: там была память о жене.
И в этом скользящем кружении отбрасывалось все чуждое, все, что было не он сам; и, скручиваясь, спираль становилась все плотнее, все ровнее, пока не приводила к своему основанию (где и кончалось кружение). Все, что было до этого, все усилия, раздумья, вражда были отброшены, и осталось только одно стремление и одно влечение.
Он не знал, да и не задавался мыслью, был ли он и раньше безумен, или безумие появилось только теперь. Не знал, где кончилась его жизнь и откуда она может начаться снова. Он был измучен, как никогда, сердце сжималось, дыхание перехватывало, в глазах темнело; и, хотя в этой темноте нельзя было увидеть ничего, кроме темноты, он знал, что в ней повсюду – его жена. Иногда он слышал, как рассказывает каким-то людям, какая у него жена; и ему казалось, что он слышит это от кого-то чужого, потому что все, о чем говорилось, было для него незнакомым, хотя он слышал все это от себя самого и произносил сам. Он встречал отчужденные взгляды – видно, слушатели сразу понимали, что его рассказы – сплошная выдумка, и потому смотрели на него с насмешкой и презрением.
Ему нужна была жена. Ничто на свете не могло бы принести ему успокоение, кроме тела одной женщины – его жены. Теперь он знал, что безумен не потому, что другие считали его таким, но потому, что теперь он видел, насколько отвратительна та жизнь, которую он сам создал и уготовил для себя, надеясь довольствоваться ею. Он видел посреди своей жизни какую-то яму – и если это не была его жизнь, то что это было? А если она и была его жизнью, значит, его жизнь не что иное, как кошмар безумия… Сегодня ему было еще труднее, чем вчера, – ведь вчера он не знал, а сегодня знает.
Он искал жену, блуждая по улицам, искал ее, блуждая по своей душе. А кружение все длилось – не скользящее кружение безымянных образов, но наводящая дрожь сумятица извращенного воображения.
Он все худел, дыхание становилось неровным, под глазами пролегли синие круги, болела грудь, постоянно что-то давило на сердце; а из клетки голубя начинало плохо пахнуть; кошка вернулась и без страха расхаживала по комнате… а жена все не появлялась.
Он повсюду видел ее, повсюду слышал ее голос, но нигде не находил. Он знал, что где-то за этими ветхими стенами извилистых улиц, под солнцем, что каждый день сияет над городом, под звездой, что каждую ночь стережет город, скрывается его жена, а он не может коснуться ее. Он находил ее взгляд на фруктах, продававшихся на базаре, и на крылышках воробьев, ее дыхание – в дневном зное и в ночном ветерке, и в запахе хлеба, разложенного на лотке пекаря, ее шаги звучали по каменной мостовой; и в бессонном одиночестве ночей, вслушиваясь в далекие тяжелые удары, доносившиеся оттуда, где делали сарудж Сарудж – строительный раствор, изготовляемый из извести, воды и золы.

, он слышал биение ее сердца; все желания, все наслаждения на свете, всю страсть, все тела, груди, бедра, что были в тайниках его сознания, вобрал в себя взгляд жены; взгляд, заполнявший собою все его сознание и неподвижно устремленный на него…
Оболочка, ограничивающая его собственное человеческое существо, казалось, не только отделяет его тесный мирок от всей широты окружающего мира, она заслоняет собою, скрывает все; ему было оставлено видеть только одну женщину, ту женщину; все остальные были не для него – не потому, что они сознательно избегали его (они, скорее, просто не замечали его, разве что во время получения скудной платы за сожительство), но потому, что он сам отвергал их.
1 2 3 4 5 6 7 8

загрузка...