ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А глаза! Как их назвать, как выразить – летние зеленые глаза.
– Я давала детям тему «Твое имя», они так хорошо написали, писали о святых – покровителях небесных. У нас с тобою очень хорошие небесные заступники. У тебя вообще – Невский.
– То-то жизнь привела в город на Неве. Но его же не было, когда был Александр. Поедем на Чудское озеро?
– Хорошо бы. Ой, думаю, что это я хотела сказать... Вот! Такое издевательство видела – казино «Достоевский», на нем афиша: «Братья Карамазовы – бесы. Игрок – идиот». Это же кощунство!
– Эдик сказал бы: норма демократии – издевательство над всем святым.
– Как он?
– Сегодня говорил о мысли как о женщине. Мне, говорит, уже мысль не склонить к взаимности, не отдается, убегает, говорит, к тебе, Суворов. У него мыслей столько, что... гарем целый, он их от себя выталкивает.
– Солнышко! Пора.
– А у тебя за окном закат?
– Очень красивый. Бегу. Целую.
Клал трубку, обрывалось что-то, но продолжалось что-то хорошее, томящее, как мелодия, которая слышалась, помнилась, забылась, но живет где-то рядом и вот-вот вернется.
За окном так пылало и жгло, что наступление ночи казалось милосердием. Я выходил из института, шел по скверу, поднимался в гору и глядел, как замахивается на закат широченное крыло ночи. Оно прихлопывало землю, давая ей отдохнуть, но за крылом ощущалось красное бушевание огня и света, его накал чувствовался и ночью, когда земля, подчиненная кружению вселенной, подвигала нас к восточному костру восхода и взмахивала крылом. А утром я будил ее:
– Не сердишься?
– Нет, наоборот, спасибо, мне же пора. Извини, зеваю.
– Видела меня во сне?
– Сто раз. «В одном-одном я только виновата – что нету сил тебя забыть».
– А хотела бы?
– Что ты, это я вчера думала о женской доле. «Мне ненавидеть тебя надо, а я, безумная, люблю».
– И это обо мне?
– О женской доле.
– Тогда откуда ж такая мужская – «Третий день я точу свой кинжал, на четвертый зарэжу»!
– Это очень не по-русски.
– По-русски топором?
– Солнышко, о чем мы! С добрым утром!
– Я ковал мечи на орала, а жена на меня орала. Шутка.
К великому сожалению, видимо, за независимость нашего начальника, нас стали прижимать, труднее стало вырываться, я приезжал реже. О эти встречи! Зимние помнились почему-то особенно, хотя зимой мы мечтали о лете. «Я буду в сарафане, босиком». О зимние метели, о это состояние сплошного белого света, эти парапеты занесенных набережных, какие-то внезапные памятники в институтских двориках, светлые окна библиотек. «Тут я занималась. Сюда мы бегали девчонками. Не целуй, здесь же улица, не набрасывайся». – «Ты же не идешь в гостиницу, где мне тебя целовать?»
И снова поезд, и снова ее письмо:
«У меня вся жизнь теперь делится на три части: ожидание тебя, переживание жизни с тобой и воспоминание. Город пустеет, стихает после тебя, я виновата перед ним за это, я хожу и говорю знакомым местам: нет Саши, нет, уехал Саша. Город молчит, не сердится, он теряет голос без тебя. Я здесь вечность без тебя, а с тобой – летящий миг. Я, когда тебя нет, пишу мысленно письмо тебе, говорю с тобою... Но о самом сокровенном и не сказать, и не написать. Листок улетает, скоро ли долетит, сколько летит по белу свету, сколько чужих рук, у меня страх, что тайна откроется, что все взорвется, разрушится, нет, о самом сокровенном не могу... Ночью так морозило, луна сияла, снег скрипел, как тогда с тобою в Летнем саду. А помнишь свечи в церкви на Конюшенной площади, неправильно, кстати, говорить, что Пушкина отпевали в Конюшенной церкви, – в церкви Спаса Нерукотворенного образа, вот как надо говорить. Ты еще шепотом спрашивал, где отпевали, где стоял гроб. Мне хорошо с тобой все: молчать, слушать музыку, видеть, как ты нервничаешь. Я опять болела. Пустяк, простуда, но перенесла тяжело, температура, ощущение последнего проживаемого дня. Конечно, это за то, что с тобою было хорошо. Милый, мы идем против течения, все отводит друг от друга. За каждую минуту радости такая дорогая цена. И сказать тебе „прости“ для меня означает задохнуться. Нельзя жить воспоминаниями, надо отпускать их на волю. А они во мне, они уже – я сама. Я настолько полна тобою, я так стремлюсь остаться одна, замереть в молчании и быть с тобою. Это что-то другое, не мысли о тебе, а состояние всего тебя во мне. И постоянно музыка. Не какая-то знакомая, а наша, только наша, какое-то томление, горечь, вина и надежда на встречу и желание быть с тобою... Ночь, луна в окно».
Вообще, какое это было счастье и мучение – постоянное ощущение ее присутствия в этом мире. Это не было бы мучением, если бмы были рядом. Хотя бы не все время, но чаще. Что телефон! Иногда казалось, что от нас оставались только голоса, а остальное растворялось. Но, в конце концов, хоть голос слышишь. Хотя, чтобы рассказать о том, что я делал без нее, что она без меня, нам бы надо было еще по второй и третьей жизни проживать. Вот я прожил без нее три часа, мне же надо сказать, что я делал, что думал в эти три часа. А это три часа и займет. Так же и она. А не рассказать – провалы, пустоты.
– Ты помнила? – тревожно спрашивал я.
– Боже мой, помнила! Да я насильно тебя забывала, чтоб хоть что-то сделать.
– Ах, забывала!
– А ты разве не так?
– Не так.
– А как? Научи.
– Ты у меня все время вот тут, вот потрогай, чувствуешь – оно же бьется, оно же колотится, оно же замирает, оно же не каменное...
Что говорить, любовь всему мешала. Это мне казалось, что никто ничего не знает, не подозревает, а на самом деле на мне же все написано. Сижу, важное совещание. Вдруг я не вовремя, неадекватно, засмеюсь. И все посмотрят. Еще и у виска пальцем покрутят. А мне все такие милые, все такие хорошие, только бы одно – не мешали бы мне о ней думать.
О, как я ждал вечера, ночи. Тут я вытягивался во весь рост на жесткой постели, сладко, блаженно стонал, вытягивая ноги, плотно-плотно закрывал глаза и представлял ее. Всю не получалось. Сразу не получалось. Она еще и так умудрялась меня мучить. Вот, мол, не воображусь, и все. Только помнилось, как она говорила о детстве, как они играли в войну и ее посылали в разведку и как она, худенькая, в тонком пальтишке, ползла по сугробам и думала, что ее не видно. Такая зябкая, такая мерзлячка – и вдруг по сугробам. Руки вспоминались, так бы их засунул под мышки и не выпускал бы.
Пришел наконец день, когда я поцеловал не только ее руки, но и озябшие ноги. О, этот день и эта дорога под последним зимним солнцем, когда ангел, вознесенный для осенения города крестом, оживал вдруг и воспарял вместе с колонной, особенно когда идти и к нему, и навстречу сиянию светила... Нет, как-то не так. Это же потом все додумалось: пейзаж и время суток. Вот тут споткнулась, оттого только и помнится это место. Тут сказала, что ноги зябнут, а потом в памяти – это же Летний сад зимой, да, да, везли закутанного ребенка на коляске, колесики задние ползли по бороздкам, пропаханным передними;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58