ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Куртяевку мало было назвать ручьем, скорее всего в красных каменистых берегах стремилась вниз, к морю, упругая речка, полная завитых мутных струй, волнистого пара и чавканья воды. Здесь, на мысу, еще полном тихого солнечного света, Нюра беспомощно закаменела и остыла, привалившись спиной к одинокой сушине. Напротив был перекат. Вода с шумом взрывалась на обкатанных позелевших валунах, подгрызала, подтачивала их исподволь и, не в силах одолеть, взлетала в небо, вся пронизанная желтым и сиреневым светом. Здесь, меж берегами, низко висел туман, он клубился и переливался, порой наполняясь багровым сияньем, и вот сквозь эти кровавые облаки и прорывались водяные пурпуровые вспышки, сея вокруг мелкую дождевую пыль и окрашивая ближние снега в темные охряные тона. Ивняки над берегами закуржавели и огрузли, и было чудно глядеть Нюре каждый раз, как посреди замороженного безмолвия непонятные силы подтачивали землю и яростно выбрасывали из продушин дурно пахнущую воду. А чуть ниже, саженях в трехстах от перекатов, где дно как бы провалилось в преисподнюю и где, по сказам мужиков, не доставали дна даже три вместе связанные жердины, и стояла крохотная куртяевская часовенка.
Когда-то напротив стояла церковка Алексею, человеку божьему, но ее в тридцатых годах порушили, раскатали по бревнышку, а часовенку загадили самым диким образом, и много сил после ухлопала Нюра, чтобы привести ее в потребный вид. А ведь было время, что из дальних мест, невообразимых и неподвластных глазу и мысли, стекались в Вазицу толпы страждущих и уж потом брели сюда, за пятнадцать верст, чтобы окунуть в целебную воду свербящие и гноящиеся раны, чтобы пожить посреди и наедине с природой, где даже сам воздух был полезен для томящегося нутра. А в часовенке была полка, которую грызли паломники, и им, погруженным в неясные предчувствия и страдания, помогало это дерево от зубной боли. Прокопий, сторож, тайно бранился, но гнать не гнал, а полки, которые он мастерил заново, все изгрызали подчистую, так что надоело строгать их.
Напротив часовенки над рекой воздух едва переливался, словно бы кто невидимый курил там благовония, снег над омутом вспухал и зыбился, облитый нездоровой, чахоточной желтизной, знать, вода точила лед с исподу, облизывая его до тайной предательской ломкости, и даже зверь, чуя западню, старался обойти это коварное место. Нюра толкнулась в избушку, полную прелых запахов и сырости, тут же опала на лавку и освободилась от лузана, потом так посидела еще, косо привалившись к стене и устало поглядывая в оконце. Солнце уже оплыло, обтаяло с краев, полное багрового тревожного мрака, мартовский день умирал грустно, без той утренней новизны и радости, и речонку располосовали настоянные синевой неспокойные глубокие тени. Одна из них отслоилась от часовенки и легла наискосок через Куртяевку, словно обманчивая зазывная тропина. «Тут ведь тогда Мишка Крень и погинул, – вспомнилось снова. – Осподи, осподи, нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, что не было бы узнано. Во всем дух и воля. Не свое – не удержишь». Еще что-то бормотала Нюра, облизывая пересохшие губы и не сводя мутного взгляда с этой заманной тропины, что пролегла меж берегов и тревожно шевелилась, стекая вверх, к перекатам.
«…Все она, все жадность людская и зависть, – подумала Нюра. – Через нее погибель. Забыли душу, забыли, сами себя забыли, откровение свое забыли. Охте мне, куда стремимся, во имя чего страдания сеем и жнем, такую войну вынесли, осиротели так. Ради хлеба насущного иль за-ради смысла какого? А я одна-одинешенька, сирота-сиротея посреди воли, и мне благостно… Ой ты, баба Нюра, плетня ты лешева, чего мелешь? Расселась, как чурка березова. У тебя свои дела, у тебя своя неволя, кто от нее освободил?.. А захочу, и не пойду, а захочу, дак сяду и не сдвинусь, и никто меня не толкнет – не задиет.
…Глупа, ой глупа баба, ведь лиса-хитровановна проглядит силышки и напакостит, всех куроптей растеребит, по снегу истреплет, тебе же в убыток… Но устала я, опристала, как худа скотина, и ничего мне более не нать. От жизни устала да от работы бесконечной. Одной-то мне много ли надо, кусочонка хлебушка да глоточка водички. А никуда не пойду, не пойду – и все, лягу вот тут и буду лежать, к лешему весь промысел, пропади он пропадом! Не свое – не ухватишь, не свое – не удержишь, а что мое, то со мной и во мне пребудет. И бутылочка сгодилась, в самую пору пришлась посудинка, не зря ее перла с собой: и сыночка помянула, и самой в хозяйстве прибыток. Пойду сейчас и животворной водицы из Куртяевки наберу, буду на полке полеживать да попивать целительную влагу, быть может, душа моя оживет и загорится вновь. Ой побегу тогда на деревню, еще какого ли мужика завалящего окручу-захомутаю. Вот Семеюшку-то и посватаю, отобью от старой женки, скажу, Семеюшко-Семеюшко, не позабыл ли, как целовались-миловались, бросай ты свою бабу-старуху, корову комолую, да ступай со мной, каждый день коклетами из сохатины кормить буду. Ой, заживем, да сладимся, да и слюбимся!.. Бабка Нюрка, бабка Нюрка, ты пошто эту околесицу несешь, знать, уродова дочь-знобея забирает тебя: каждая косточка тоскнет, отдыха просит. Ой, плохо-то мне-е-е…»
Помотала головой охотница, неожиданно тонким голосом подвыла. Потом опомнилась, пересилила себя, затопила каменицу и куроптя опалила, навела густой синий чад в зимовейке, а опустошив птичью брюшину и зоб, туго набитый березовой почкой, опустила тушку в закипающую воду: вот, Нюра, и варево тебе, вот и пропитание. Какие-то неясные предчувствия томили Питерку, и так померещилось ей и решилось тайно, что вот и смерть настигла в самом неподходящем месте; кто-то когда еще хватится, через какие времена. Тут и ворону не подлететь, и лисе не словчиться, разве только мышь-норушка тихо-тихо выточит ей глаза. Но, пересиливая натуру и свои мысли, подчинясь зову стонущей плоти, еще сходила Нюра к перекату, окунулась в дурно пахнущий туман – лицо сразу отсырело и заслезилось – и зачерпнула бутылку живительной воды.
Откуда-то вдруг выметнулась собака, виновато виляя хвостом, ткнулась в ноги, чуть не сронила старуху в кипящий на морозе ручей. Нюра вздрогнула, осердясь, пнула Егарму: «У, падина, ослепла, што ли? Лезет тоже… лезет, куда не просят».
Договорила уже спокойно, почти виновато, погасив голос до шепота и виня себя за нечаянный тычок. «Зверь областился к ней, а она его пинком. Тоже дура баба, вовсе с ума сошла».
В зимовейке Нюра располовинила вареную куропатку, собачью долю вынесла на мороз остыть. Егарма проводила старуху согласным взглядом и не шевельнулась, тонким подвизгом выказывая любовь и преданность. Потом Нюра сидела под оконцем и косо стертыми до самых десен зубами вяло жевала дичину, вернее, не жевала, а перетирала каждое волоконце, не чувствуя сытного и горячего вкуса еды.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30