ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

на душе был сплошной мрак, такого со мной еще не бывало, и тут еще мучило «плотское вожделение», а Мари была в Риме. Мне нужна была она, ее руки у меня на груди. Как сказал однажды Зоммервильд, у меня «зоркое и точное ощущение физической красоты», и я люблю смотреть на красивых женщин вроде моей соседки госпожи Гребзель, но никакого «плотского вожделения» я к этим женщинам не испытываю, и большинство женщин на это обижаются, хотя, если бы я испытывал желание и попытался бы его удовлетворить, они, конечно, стали бы звать полицию. Удивительно сложная и жестокая штука это самое «плотское вожделение»: для мужчин-полигамистов это, наверно, вечное мучение, а для однолюбов вроде меня – постоянный повод для скрытой невежливости, потому что большинство женщин считают обидным, если не чувствуют в мужчине того, что они называют «эросом». Даже госпожа Блотерт, такая стойкая, такая набожная, тоже немножко обижалась. Иногда я понимаю тех «злодеев», про которых так много пишут в газетах, но, когда я представляю себе, что есть такая вещь, как «супружеский долг», меня берет страх. Жуткие дела происходят, наверно, в таком браке, когда церковь и государство заставляют женщин делать «это» по принуждению. Разве можно предписывать человеку жалость? Надо было бы и об этом поговорить с папой. Его наверняка неправильно информируют. Я намазал себе еще один бутерброд, вышел в прихожую и вытащил из кармана пальто вечернюю газету, я ее купил в поезде из Кёльна. Иногда и вечерняя газета помогает: от нее я тоже становлюсь совсем пустой, как от телевизора. Я перелистал газету, просмотрел заголовки и вдруг напал на заметку, которая меня рассмешила. Доктор Герберт Калик награжден крестом за особые заслуги. Калик – тот самый юнец, который донес на меня, обвинил в пораженчестве и во время суда настаивал на жестоком, беспощадно жестоком наказании. Это у него появилась гениальная идея мобилизовать сиротский приют на битву до победного конца. Я знал, что теперь он сделался важной шишкой. В вечерней газете было сказано, что этот крест он получил «за заслуги по демократическому воспитанию юношества».
Года два назад он пригласил меня к себе помириться. Не знаю, должен ли я был простить его за то, что Георг, сирота из приюта, погиб при упражнениях с ручными гранатометами, или за то, что он донес на меня, десятилетнего мальчишку, обвинил в пораженчестве и настаивал на жестоком, беспощадно жестоком наказании. Но Мари считала, что нельзя «пренебрегать попыткой примирения», и мы купили цветов и поехали к нему. Он жил в красивой вилле, почти у самого Айфеля, с красивой женой и с тем, кого они с гордостью называли «наш единственный». Жена у него из тех красивых женщин, про которых толком не поймешь – живые они или заводные. Все время, что я сидел с ней рядом, меня так и подмывало схватить ее за руку или за плечи, даже, может быть, за ноги и проверить: а вдруг она и вправду кукла. Весь ее вклад в светскую беседу сводился к двум фразам: «Ах, какая прелесть!» и «Ах, какая гадость!». Сначала она мне показалась скучной, но потом я страшно увлекся и стал ей рассказывать всякую чушь про монетки, которые бросают в автомат, – мне просто хотелось посмотреть, как она будет реагировать. Когда я сказал, что у меня недавно умерла бабушка – кстати, это неправда, потому что бабушка умерла лет двенадцать назад, – она сказала: «Ах, какая гадость!» – а по-моему, про чью-то смерть можно сказать много глупостей, но уж никак не «какая гадость!».
Потом я ей рассказал, что некий Хумело (которого никогда на свете не было – я его тут же выдумал, чтобы запустить в автомат что-нибудь положительное), что этот самый Хумело получил доктора наук гонорис кауза, и она сказала: «Ах, какая прелесть!» Но когда я ей стал рассказывать, что мой брат Лео принял католичество, она на секунду замялась, мне и это показалось уже каким-то признаком жизни, потом взглянула на меня своими огромными пустыми кукольными глазами, словно выпытывая, к какой категории я сам отношу это событие, и затем сказала: «Гадость, правда?» Все-таки мне удалось извлечь из нее какой-то вариант обычных ее выражений. Я ей предложил отбросить всякие восклицания и говорить просто: «Гадость!» или «Прелесть!» – и она хихикнула, положила мне еще спаржи и только потом сказала: «Ах, какая прелесть!» Наконец, мы в тот вечер познакомились и с их «единственным» -пятилетним бутузом, который мог бы хоть сейчас выступать в рекламах по телевидению. Все эти штучки прямо с рекламы зубной пасты: «Спокойной ночи, мамочка! Спокойной ночи, папочка!» – «Шаркни ножкой» – сначала перед Мари, потом передо мной. Удивительно, что телевизионная реклама его еще не открыла. Когда мы уселись у камина с кофе и коньяком, Герберт заговорил о «великих временах, в которые мы живем». Потом он принес шампанского и расчувствовался. Он попросил у меня прощения, даже встал на колени, чтобы я ему дал, как он выразился, «светское отпущение грехов»; я хотел было просто дать ему пинка в зад, но вместо этого взял со стола нож для сыра и торжественно посвятил его в рыцари демократии. Его жена воскликнула: «Ах, какая прелесть!» – и, когда Герберт, растроганный до глубины души, уселся, я произнес речь о «жидовствующих янки». Я сказал, что некоторое время думали, будто фамилия Шнир происходит от «шноррен», то есть «попрошайничать», но потом было доказано, что она произведена от слова «шнайдер», или «шнидер», то есть «портной», а не от слова «попрошайка» и что я не еврей и не янки, – и тут вдруг, сам того не ожидая, я дал Герберту по морде, потому что вспомнил, как он велел нашему школьному товарищу Гёцу Бухелю представить доказательства своего арийского происхождения и Гёц попал в очень неприятное положение – мать у него была итальянка, родом из какой-то южноитальянской деревушки, а достать оттуда какие-нибудь сведения о его бабушке, хотя бы отдаленно подтверждавшие ее арийское происхождение, оказалось абсолютно невозможным, тем более что деревня, где родилась мать Гёца, к тому времени уже была занята «жидовствующими янки». Тяжкие, опасные для жизни недели пришлось пережить и госпоже Бухель и Гёцу, пока одному из учителей Гёца не пришла мысль обратиться к специалисту по расовым вопросам из Боннского университета. Тот установил, что Гёц «чистый, абсолютно чистый образец романской расы», однако Герберт Калик тут же выдумал другую чушь: все итальянцы – предатели, и бедный Гёц до самого конца войны не знал ни одной спокойной минуты. Это мне и вспомнилось, когда я попытался произнести речь о «жидовствующих янки», – и я просто отвесил Калику здоровую затрещину, швырнул в камин свой бокал с шампанским и нож для сыра, схватил Мари за руку и выбежал из их дома. Такси нигде не было, пришлось довольно далеко идти пешком, до остановки автобуса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63