ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И грязь. Тугая, как резина, хищная, как болото, она хватала за ноги, разувала. Иногда я сбивался с танковой колеи. Я уже не радовался тому, что немцам еще хуже. Я яростно выдирал ноги из этой гнусной квашни, цепляясь за измызганные и покалеченные прутья придорожного кустарника. Выбравшись на сухое местечко, я садился и, стараясь не торопиться, счищал щепкой, а то и пальцами, грязь с ботинок и обмоток. При этом ругался - устало и механически. И только потом, когда усталость чуть отпускала меня, - по-настоящему она никогда не исчезала, она была всегда, и война была прежде всего усталостью, - только немного погодя я начинал смотреть на всё, что меня окружало, так, как смотрел до войны, видел бурую, разбухшую пористой грязью дорогу, детали: прямоугольники грязи, отлетевшие от гусениц, керосиново-глянцевые в тех местах, где они соприкоснулись с металлом, бледное пятно потерянной пилотки, походная кухня с сорванной крышкой, налитая вровень с краями мутной дождевой водой, и неожиданно яркий, радостный колер трофейного кабеля - красные и желтые нитки, протянутые метрах в десяти от дороги. Из такого кабеля деревенские девчата делали "намысто" - бусы. Если посидеть подольше, вглядеться пристальней, всё это обретало особую точность, каждый предмет как бы сам собой приближался к глазам, громко заявляя о своем цвете, о форме, о самом главном в себе. Но долго сидеть было нельзя... На одном из таких привалов я заметил, что в стороне, метра за три от дороги, валяется альбом - большой, красивый, с обтянутой целлофаном крышкой. Я смотрел на него и колебался. Чтобы взять его, надо было сделать несколько шагов в сторону, в топкое месиво. А вдруг в нем есть чистые листы? Я пересилил себя и пошел за альбомом. Я поднял его и сразу же заглянул в конец - чистых листов не было. Последняя страница была перечеркнута трехбуквенным ругательством. "Братья-славяне, - усмехнулся я. Резолюцию наложили". Надпись была сделана химическим карандашом, должно быть, огрызком - бумага была поцарапана. Сначала я хотел бросить находку, а потом всё-таки сунул альбом под ремень и побрел дальше.
Вечером, на ночлеге, я раскрыл альбом и придвинул его к светильнику, сделанному из гильзы.
Я увидел немецких мотоциклистов, мчащихся в ночь по залитой водой дороге, фары прорывались сквозь дождь; я увидел картину атаки: солдаты бежали вперед, выставив автоматы, а под землей в обратном направлении ползли мертвецы; Иисус в мундире с нашивками фельдфебеля нес крест на Голгофу, изрезанную траншеями; дальше был портрет человека с измученным ртом, со шрамом на лбу, внизу было написано по-немецки: "Я еще жив. 1943, февраль"; на следующей странице человек с тем же лицом, он стоял у стены, его расстреливали, внизу надпись "Расстрел дезертира"; рисунок повторялся, только на этот раз художника расстреливали не немцы, а наши, он же лежал, как младенец, на руках Богоматери, а она стояла на коленях перед офицером: опять автопортрет: художник гладит оторванную женскую руку с обручальным кольцом; группа зенитчиков стреляет в ангелов, спускающихся на парашютах; солдат, стоящий под виселицей, на которой раскачивается труп человека в нижнем белье, надпись: "Я тоже хочу быть свободным".
Все рисунки были сделаны карандашом, только автопортрет 43-го года пером.
Я смотрел этот альбом, пока мне не крикнули, чтобы я прикрутил огонь. Я лег, но и в темноте видел рисунки немца. Потом я заснул.
Я таскал с собой альбом почти до самой демобилизации, пока замполит не отобрал. Нет, я не относился к войне так, как этот Фриц или Ганс. Я должен был воевать, и не только потому, что меня призвали. Эта война была моей войной. Я не жалел, что воюю. И не о войне думал я, снова и снова рассматривая альбом. Я понял, что немец боялся не смерти: он был в ужасе от того, что кто-то взял его за глотку и заставил подчиняться, сделал его несвободным. Может быть, с этого-то немца, брата моего во Искусстве, и начались мои мысли о свободе и несвободе. Может быть, тогда-то и пришло мне впервые в голову, что умирать легче, чем быть в тюрьме. Может быть, именно с тех пор я стал осторожнее в разговорах, оберегая свою свободу. Свободу? Да, свободу: я писал картины, я пил вино, я купался в море, я ласкал женщин...
- Виктор, эскиз готов?
Он хочет наказать меня за несовершенный грех. Он хочет обречь меня на одиночество, высадить на необитаемый остров. Ну, что ж, пусть попробует: я не дамся, и буду сопротивляться, меня так легко не сломишь. Я буду звать на помощь, я брошу СОС, как бутылку в море...
- Виктор, как с эскизом?
Бутылка в море, мишкина "Бутылка в море"!
Плещет в море волна ласковая,
Плещет, плещет и бутыль шевелит,
Потихоньку ополаскивая,
Осьминогам её трогать не велит.
Ветер носится, посвистывая,
Вести носит от земли до земли,
Синева глядит неистовая,
Не заметят ли бутылку корабли.
- Виктор!
- Чего тебе?
- Эскиз готов?
- Сейчас.
А что, если всё будет, как в мишкиной песне? Как в печальной песенке, вызывающей задумчивые вздохи после ужина? Как в грустной песенке о людской беспомощности, о приветливом равнодушии мира?
Цепи с грохотом потравливая,
Соберутся корабли всех морей:
Вон плывет письмо отправленное,
Подбирайте-ка бутылку поскорей!
У судьбы моряцкой выпрошенный,
Открывается конверт из стекла:
Ждет моряк, на скалы выброшенный,
Два столетья, чтобы помощь подошла.
- Ребята, шабаш! Пошли до дому, до хаты. Витя, черт с ним, с эскизом. Завтра докончишь. Двинулись?
- Идите, я еще поковыряюсь.
- Ну, как хочешь. Салют!
- Пока.
Когда все ушли, я откнопил ватман, собрал карандаши, взял свою папку и пошел домой. Проходя по коридору мимо трафаретчиков, я замедлил шаг. Потом раскрыл двери и вошел. "Банды" уже не было. Мои давешние собеседники стояли у стен и улыбались свежими ртами. Я подошел к тому, с кем не договорил.
- Ну, так как же, дружище? В чем же я виноват?
- "Пользуйтесь авиатранспортом! - ответил он. - До Сочи вы можете долететь за три с половиной часа".
- Не дури! - сказал я. - Ты вроде бы умней своих братьев. Что ты хотел мне сказать?
- "Пользуйтесь авиатранспортом..."
- Слушай, не будь сволочью. Говори!
- "...до Сочи вы можете долететь..."
- А пошел ты к...
- "...за три с половиной часа". Я хлопнул дверью.
6.
У Ирины была плавная фамилия - Иевлева. Каждый раз, когда я звонил ей по телефону, мне казалось, что я пою, произнося: "И-Р-И-Н-У---И-Е-В-Л-Е-В-У". И каждый раз я вздрагивал, слыша в ответ вопросительное "Да-а?"
- Иринка, - сказал я, - как дела?
- Витенька, я свободна! Мама решила, что ей удобнее болеть у тетки, и я её утром отвезла на Фили. И теперь я свободна! Ты видишь, как я танцую у телефона?
- Конечно, - сказал я. - Ты встаешь на носки и щелкаешь пятками. А левой рукой ты придерживаешь халатик.
- Витька, ты ослеп!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15