Равным образом мне следовало понять ее характер так же, как мы стараемся понять характер любого человека – тогда, быть может, мне стало бы ясно, почему она так упорно скрывает от меня свою тайну, и, быть может, тогда я избежал бы противоречия между необъяснимым раздражением, какое она постоянно вызывала во мне, и неотвязным предчувствием разрыва, послужившего причиной ее смерти. И мне было безумно жаль ее и в то же время стыдно, что она умерла, а я остался жить. Когда страдания мои утихали, мне казалось, что я отчасти искупаю ее кончину, потому что женщина нам необходима, если она обогащает нашу жизнь счастьем или мукой, ибо нет такой женщины, обладание которой было бы нам дороже обладания истинами, которые она открывает, причиняя нам боль. В такие минуты, сопоставляя смерть моей бабушки со смертью Альбертины, я уверял себя, что на моей совести – два убийства, и простить их мне может только малодушие общества. Я мечтал быть понятым ею, оставаясь непонятым, так как полагал, что ради великого счастья быть понятым надо, чтобы тебя не понимали, хотя у многих это получалось бы удачнее. Мы стремимся быть понятыми потому, что хотим, чтобы нас любили, и потому, что мы сами любим. Понимание других безразлично, их любовь случайна. Радость, какую мне доставляло постижение хотя бы к неглубоких мыслей Альбертины и ее душевных движений, вызывала не их действительная ценность, а то, что это обладание было еще одной ступенью в полном обладании Альбертиной, обладании, которое стало моей целью и мечтой с тех пор, как я ее увидел. Когда мы говорим о женщине, что она «мила», мы, по всей вероятности, пытаемся представить себе удовольствие, какое мы испытываем при виде ее, – так говорят дети: «Моя дорогая кроватка, моя любимая подушечка, мой миленький боярышник». Кстати, мужчины никогда не говорят о женщине, которая им не изменяет: «Она так мила!» и часто говорят это о женщине, которая им не верна.
Маркиза де Говожо не без основания утверждала, что духовно Эльстир богаче. Но мы же не можем подходить с одной меркой к женщине, которая, как и все остальные, находится вне нас, лишь вырисовываясь на горизонте нашего воображения, и к женщине, которая из-за неправильного определения места, какое она занимает в нашей жизни, в связи с ошибкой, допущенной в результате несчастного случая, но ошибкой укоренившейся, поселилась в нас. Так вот, загляните в прошлое и спросите нас, смотрела ли она тогда-то в вагончике приморской железной дороги на женщину – припомнить это было бы для нас так же мучительно трудно, как хирургу – искать у нас в сердце пулю. Самая обыкновенная булочка. которую мы едим, доставляет нам больше удовольствия, чем все садовые овсянки, крольчата и куропатки, подававшиеся Людовику XV. Когда мы лежим на склоне горы, то стебельки, которые колышатся в нескольких шагах от нас, скрывают от нашего взгляда ее заоблачную вершину, если нас отделяет от нее огромное пространство.
Кстати, наше заблуждение состоит не в том, что мы оцениваем ум и привлекательность любимой женщины, как бы малы они ни были. Наша ошибка – в равнодушии к привлекательности и уму других. Ложь возмущает нас, а доброта вызывает в нас чувство признательности только, когда они исходят от любимой женщины, а между тем и ложь, и признательность должны вызывать у нас и другие. У физического желания есть два чудесных свойства: оно отдает должное уму, и оно зиждется на прочных основах нравственности. Мне уже не обрести вновь это божественное существо, с которым я мог говорить обо всем, которому я мог довериться. Довериться? Но разве другие девушки не были со мной доверчивее Альбертины? Разве с другими у меня не было более длительных бесед? Дело в том, что и доверие, и беседа – это производное. Вполне они удовлетворяют нас сами по себе или не вполне – это не имеет существенного значения, если их не озаряет любовь, а божественна только она одна. Я опять увидел, как Альбертина садится за фортепиано, темноволосая, розовощекая, чувствовал на губах ее язык, который пытался их раздвинуть, такой родной, несъедобный, но питательный, таивший в себе огонь и росу, и когда она только проводила им по моей шее, по животу, эти непривычные, но все же порожденные ее плотью ласки, представлявшие собой как бы изнанку ткани, своими легкими касаниями создавали иллюзию таинственной сладости проникновения.
Я даже не могу сказать, что утрата этих счастливых мгновений, которые ничто и никогда мне уже не вернет, приводила меня в отчаяние. Чтобы прийти в отчаяние, надо было дорожить жизнью, а моя будущая жизнь могла быть только несчастной. Отчаяние владело мной в Бальбеке, когда я наблюдал, как начинается день, и отдавал себе отчет, что ни один день не принесет мне счастья. С тех пор я оставался все тем же эгоистом, но «я», к которому я был прикреплен, того самого «я», тех запасов жизненных сил, от которых зависит инстинкт самосохранения, – всего этого больше не существовало; когда я думал о своих силах, о своих жизненных силах, о том, что было во мне лучшего, то я думал о некоем сокровище, которым я обладал, обладал втайне, так как никто не мог в целом испытать скрытое во мне чувство, вызывавшееся сокровищем и которого теперь никто уже не мог меня лишить, потому что у меня его больше не было. И откровенно говоря, если я им и обладал, то лишь потому, что мне захотелось вообразить, что у меня оно есть. Я не допустил неосторожности – глядя на Альбертину губами и давая ей место в моем сердце, я не принудил ее жить внутри меня; и еще одной неосторожности я не допустил: я не смешал семейную жизнь с чувственным наслаждением. Я пытался убедить себя, что наши отношения – это и есть любовь, что мы по взаимному согласию ведем жизнь, именуемую любовью, так как Альбертина покорно отвечает мне поцелуем на поцелуй. И, привыкнув к этой мысли, я потерял не женщину, которую я любил, а женщину, которая любила меня, мою сестру, моего ребенка, мою ласковую возлюбленную. Я был и счастлив и несчастлив, что было неведомо Свану, потому что когда он любил Одетту и ревновал ее, он почти ее не замечал, и все же ему было так тяжко в тот день, когда она в последнюю минуту отменяла с ним свидание, идти к ней. Но потом она стала его женой, и была ею до самой его смерти. А у меня все было напротив: пока я так ревновал Альбертину, будучи счастливее Свана, она жила у меня. Я осуществил то, о чем Сван так часто мечтал и что он осуществил, когда это было ему уже безразлично. И, наконец, я не следил за Альбертиной так, как он следил за Одеттой. Она от меня сбежала, она была мертва. В точности никогда ничто не повторяется. Даже самые похожие по одинаковости характеров и сходству обстоятельств жизни, до того, что их можно представить себе как симметричные, во многом остаются противоположными.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73
Маркиза де Говожо не без основания утверждала, что духовно Эльстир богаче. Но мы же не можем подходить с одной меркой к женщине, которая, как и все остальные, находится вне нас, лишь вырисовываясь на горизонте нашего воображения, и к женщине, которая из-за неправильного определения места, какое она занимает в нашей жизни, в связи с ошибкой, допущенной в результате несчастного случая, но ошибкой укоренившейся, поселилась в нас. Так вот, загляните в прошлое и спросите нас, смотрела ли она тогда-то в вагончике приморской железной дороги на женщину – припомнить это было бы для нас так же мучительно трудно, как хирургу – искать у нас в сердце пулю. Самая обыкновенная булочка. которую мы едим, доставляет нам больше удовольствия, чем все садовые овсянки, крольчата и куропатки, подававшиеся Людовику XV. Когда мы лежим на склоне горы, то стебельки, которые колышатся в нескольких шагах от нас, скрывают от нашего взгляда ее заоблачную вершину, если нас отделяет от нее огромное пространство.
Кстати, наше заблуждение состоит не в том, что мы оцениваем ум и привлекательность любимой женщины, как бы малы они ни были. Наша ошибка – в равнодушии к привлекательности и уму других. Ложь возмущает нас, а доброта вызывает в нас чувство признательности только, когда они исходят от любимой женщины, а между тем и ложь, и признательность должны вызывать у нас и другие. У физического желания есть два чудесных свойства: оно отдает должное уму, и оно зиждется на прочных основах нравственности. Мне уже не обрести вновь это божественное существо, с которым я мог говорить обо всем, которому я мог довериться. Довериться? Но разве другие девушки не были со мной доверчивее Альбертины? Разве с другими у меня не было более длительных бесед? Дело в том, что и доверие, и беседа – это производное. Вполне они удовлетворяют нас сами по себе или не вполне – это не имеет существенного значения, если их не озаряет любовь, а божественна только она одна. Я опять увидел, как Альбертина садится за фортепиано, темноволосая, розовощекая, чувствовал на губах ее язык, который пытался их раздвинуть, такой родной, несъедобный, но питательный, таивший в себе огонь и росу, и когда она только проводила им по моей шее, по животу, эти непривычные, но все же порожденные ее плотью ласки, представлявшие собой как бы изнанку ткани, своими легкими касаниями создавали иллюзию таинственной сладости проникновения.
Я даже не могу сказать, что утрата этих счастливых мгновений, которые ничто и никогда мне уже не вернет, приводила меня в отчаяние. Чтобы прийти в отчаяние, надо было дорожить жизнью, а моя будущая жизнь могла быть только несчастной. Отчаяние владело мной в Бальбеке, когда я наблюдал, как начинается день, и отдавал себе отчет, что ни один день не принесет мне счастья. С тех пор я оставался все тем же эгоистом, но «я», к которому я был прикреплен, того самого «я», тех запасов жизненных сил, от которых зависит инстинкт самосохранения, – всего этого больше не существовало; когда я думал о своих силах, о своих жизненных силах, о том, что было во мне лучшего, то я думал о некоем сокровище, которым я обладал, обладал втайне, так как никто не мог в целом испытать скрытое во мне чувство, вызывавшееся сокровищем и которого теперь никто уже не мог меня лишить, потому что у меня его больше не было. И откровенно говоря, если я им и обладал, то лишь потому, что мне захотелось вообразить, что у меня оно есть. Я не допустил неосторожности – глядя на Альбертину губами и давая ей место в моем сердце, я не принудил ее жить внутри меня; и еще одной неосторожности я не допустил: я не смешал семейную жизнь с чувственным наслаждением. Я пытался убедить себя, что наши отношения – это и есть любовь, что мы по взаимному согласию ведем жизнь, именуемую любовью, так как Альбертина покорно отвечает мне поцелуем на поцелуй. И, привыкнув к этой мысли, я потерял не женщину, которую я любил, а женщину, которая любила меня, мою сестру, моего ребенка, мою ласковую возлюбленную. Я был и счастлив и несчастлив, что было неведомо Свану, потому что когда он любил Одетту и ревновал ее, он почти ее не замечал, и все же ему было так тяжко в тот день, когда она в последнюю минуту отменяла с ним свидание, идти к ней. Но потом она стала его женой, и была ею до самой его смерти. А у меня все было напротив: пока я так ревновал Альбертину, будучи счастливее Свана, она жила у меня. Я осуществил то, о чем Сван так часто мечтал и что он осуществил, когда это было ему уже безразлично. И, наконец, я не следил за Альбертиной так, как он следил за Одеттой. Она от меня сбежала, она была мертва. В точности никогда ничто не повторяется. Даже самые похожие по одинаковости характеров и сходству обстоятельств жизни, до того, что их можно представить себе как симметричные, во многом остаются противоположными.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73