ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Интересен один из маленьких апокрифических рассказов Карела Чапека «Дон Жуан»: великий наблюдатель представил себе Тенорио… импотентом, объясняя его метания от одной женщины к другой невозможностью осуществить любовь. Швейцарский драматург Макс Фриш («Дон Жуан и любовь к геометрии») хочет объяснить дона Жуана как человека, влюбленного в науку и потому холодного к женщинам, что вызывает у них повышенный к нему интерес. Самуил Алешин в своей пьесе «Тогда в Севилье» предположил даже, что дон Жуан был… переодетой женщиной. Все это в известной мере шутки и парадоксы, но что интересно: все три варианта отрицают любовное неистовство героя.
Иозеф Томан взялся за серьезное психологическое, историческое и социальное исследование этого явления. Он ничего не отрицает, не умаляет преступлений графа Маньяра, не щадит и не приукрашивает своего героя.
Интересно, как Иозеф Томан сталкивает Мигеля с его литературным прообразом. Увидев на сцене «Севильского озорника» Тирса де Молина, Мигель возмущается: да ведь это просто мелкотравчатый обманщик и подлец — что общего у него с ним, с Мигелем, который ненавидит и презирает лицемерие, который имеет мужество все делать открыто, который не обманывает, но — восстает!
Необходимо иметь в виду еще одно обстоятельство. Роман написан в сороковые годы нашего века — в годы, когда родина Томан а, Чехословакия, была оккупирована немецкими фашистами. Быть может, потому, что в испанской инквизиции XVII века увидел писатель аналогию фашизму, он и захотел сказать своему народу, что самые черные, самые человеконенавистнические силы лишь временно одерживают верх над разумом и светом, что им нельзя покоряться, что надо бороться против них, противопоставив мужество человечности бесчеловечной жестокости? Быть может, сопоставляя увядание некогда грозной испанской державы с разгулом чернейшей инквизиции, писатель хотел выразить мысль, что и фашизм есть не что иное, как признак слабости и обреченности того строя, который его породил? Мысль эта кажется ясной, но ясно и то, что только эзоповским языком, только путем исторических аналогий могло искусство порабощенных фашизмом стран говорить о необходимости борьбы.
Немецкий писатель Генрих Манн, вынужденный бежать с родины с приходом к власти гитлеризма, примерно в те же годы (несколько ранее, в конце тридцатых годов) создал большой исторический роман о французском короле Генрихе IV Бурбоне. То же обращение к средневековью, к ярчайшей и человечнейшей фигуре XVI века, к борьбе все с тем же врагом — католической церковью, инквизицией, с сильной еще испанской королевской властью (Филиппа II, деда короля Филиппа IV, действующего в романе Томана). Только у Генриха Манна, жившего в эмиграции, была возможность более прямо писать об этой борьбе. Томан, как сказано, должен был прибегать к более завуалированной форме. От этого, быть может, и выбор героев: там — прямой и непосредственный деятель, Генрих IV, здесь — частное лицо, не ставшее политическим деятелем, и безвестный монах Грегорио… Нищий монах, сожженный, однако, на костре потому, что «его страшились церковь и государство…».
Книга закрыта — и мы знаем теперь немного больше о человеческой природе, о жизни в далекой стране, в далекие времена… Нас охватывает грусть, или, лучше сказать, чувство грустного торжества, ибо мы успели полюбить Мигеля и Грегорио. Грусть оттого, что жизнь их была трудной и тяжелой; торжество — от их победы, победы человека над темными силами.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108