ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

..“
Михаил Афанасьевич упорно продолжал думать об отъезде. Он пишет сестре Наде в Москву (цитируется по книге М. Чудаковой „Жизнеописание Михаила Булгакова“):
„На случай, если я уеду далеко и надолго, прошу тебя о следующем: в Киеве у меня остались кой-какие рукописи: „Первый цвет“, „Зеленый змий“, а в особенности важный для меня черновик „Недуг“. Я просил маму в письме сохранить их. Я полагаю, что ты осядешь в Москве прочно. Выпиши из Киева эти рукописи, сосредоточь их в своих руках и вместе с „Самообороной“ и „Турбиными“ – в печку. Убедительно прошу об этом“. Он посылал ей также вырезки и программы: „Если уеду и не увидимся – на память обо мне“.
„Когда мы приехали в Батум, я осталась сидеть на вокзале, а он пошел искать комнату… Мы жили там месяца два… Очень много теплоходов шло в Константинополь… „Знаешь, может быть, мне удастся уехать“, – сказал он. Вел с кем-то переговоры, хотел, чтобы его спрятали в трюме, что ли. Он сказал, чтоб я ехала в Москву и ждала от него известий. „Если будет случай, я все-таки уеду… Я тебя вызову, как всегда вызывал…“ Но я была уверена, что мы расстаемся навсегда“.
Между тем у Булгакова кончился запас сил. Он пишет об этих днях:
„Полоцкий“ (очевидно, пароход. – B.C.) идет на Золотой Рог. Довольно! Пусть светит Золотой Рог. Я не доберусь до него. Запас сил имеет предел. Их больше нет. Я голоден, я сломлен! В мозгу у меня нет крови. Я слаб и боязлив. Но здесь я больше не останусь. Раз так… значит… значит… Домой. По морю. Потом в теплушке. Не хватит денег – пешком. Но домой. Жизнь погублена. Домой! В Москву! В Москву!! В Москву!!! Прощай, Цихисдзири. Прощай, Махинджаури. Прощай, Зеленый Мыс!»
Булгаков с остановкой в Киеве приехал в Москву. В Москву двадцатых годов! Что же это была за Москва?
С захватом власти силами интернационала, почувствовав, что настал их час, из многочисленных мест и местечек, а также из довольно крупных, преимущественно южных городов (Одесса, Харьков, Киев, Ростов, Чернигов, Витебск) хлынули в столицу периферийные массы. Периферия-то она периферия, но все же, чем они занимались там? Не были шахтерами и ткачами, не крестьянствовали. Это были часовщики, ювелиры, фотографы, парикмахеры, газетные мелкие репортеры, музыканты из мелких провинциальных оркестров…
Согласитесь, что фотограф и репортер, часовщик и флейтист более готовы к роли интеллигента, нежели шахтер, пахарь и ткач.
Вся эта провинциальная масса и заполнила собой вакуум на месте развеянной по ветру русской интеллигенции.
Тогда-то и начались в Москве знаменитые самоуплотнения, уплотнения, перенаселенные коммуналки. В 1921 году насчитывалось в Москве двести тысяч пустых квартир. Спрашивается, куда делись их жильцы и кто эти квартиры заполнил? В квартиру, где жила одна семья, вселялось восемь семейств, домик, занимаемый одной семьей, набивался битком – сколько комнат, столько и семей. Тогда-то и закоптили на кухнях тысячи керосинок, зашипели примуса и пошли все эти коммунальные анекдотические распри с киданием спичек в суп соседей, с многочисленными кнопками звонков у входных дверей (звонить восемь раз), тогда-то исчезли цветы и коврики с лестниц жилых московских домов.
Но все можно стерпеть, главное – зацепиться, получить ордерок, хотя бы на десять метров. Потом вживемся, разберемся, потесним кого надо, выживем, переедем в благоустроенные квартиры. В крайнем случае можно написать донос, чтобы арестовали соседа, чтобы освободилась его комната. Квартир в Москве в 20-е годы (свидетельство Булгакова) практически не было. Были только комнаты в коммунальных клоповниках.
Нет, конечно, у Луначарского была квартира, а у Ларисы Рейснер даже был особняк. Но в принципе их не было, ибо тогда-то, в 20-е годы, и произошла оккупация Москвы периферийными массами.
Периферийные массы, заселившие Москву, не могли, разумеется, сидеть сложа руки по своим квартирам и комнатушкам. Они молниеносно разбежались по разным учреждениям, канцеляриям, но прежде всего по редакциям газет, журналов, по издательствам, музыкальным училищам, москонцертам и филармониям. Они заполнили разные отделы и ассоциации художников, писателей, композиторов, радио и кино (телевидения тогда еще не было).
Это им было очень не трудно сделать, потому что во главе каждой, буквально, газеты, каждого, буквально, журнала, каждого издательства – всюду были расставлены уже свои люди, которые всячески поощряли процесс захватывания всех видов искусств и всех средств массовой информации, то есть всех средств влияния на население страны, столь неожиданно доставшейся им в безраздельное владение.
В такой-то Москве и оказался Михаил Булгаков, когда ему не удалось уйти из Батума в эмиграцию. Вместо того, чтобы жить в Париже среди таких же, как он, эмигрантов, он оказался среди иммигрантов, напрыгавших в Москву из других городов. Валентин Катаев и Евгений Петров (два брата), Олеша, Ильф, Паустовский, Багрицкий, Светлов, Бабель, Уткин, Сельвинский, Михаил Голодный, Бурлюк, Михаил Кольцов… У них был вроде как «центр» (или клуб?) – редакция газеты «Гудок», где они встречались, объединялись. Они допустили к себе Булгакова (все-таки киевлянин и литератор), но, конечно, он не мог чувствовать себя среди них своим человеком, а вернее сказать, их всех чувствовать своими людьми.
Конечно, элемент «эмигрантства» был и здесь. Прибавьте к этому беспрерывную травлю в прессе. Триста восемьдесят статей и заметок, оплевывающих, издевательских, унижающих… Булгаков их все вырезал и тщательно хранил. Маяковский даже предложил на каком-то собрании литературного отребья: «Мы не можем запретить МХАТу ставить „Дни Турбиных“, но мы можем на каждый спектакль посылать двести комсомольцев, чтобы они этот спектакль освистывали».
В том-то и дело, что не на каждый. Был курьез: «Дни Турбиных» любил Сталин. Семнадцать раз он смотрел этот спектакль во МХАТе. Семнадцать раз! Что это было? Ностальгия по утраченной России? Или уже жила в нем идея постепенной медленной реставрации в пику тому интернациональному сброду, в среде которого он вынужден был жить и действовать, сброду, который его ненавидел и который ненавидел он сам? Как бы то ни было, это была косвенная, но тем не менее мощная поддержка Булгакова. Да, триста восемьдесят ругательных статей, и это в те времена, когда достаточно было одной фразы, одного упоминания имени, чтобы стереть человека, писателя в порошок. ан нет, злобствовать – пожалуйста, но сделать ничего нельзя. Сталин любит «Дни Турбиных» и внезапно появляется в театре на этом спектакле. Сталин как генсек не может открыто высказаться о пьесе про белогвардейцев (как он высказался потом о Маяковском: «был и остается»…), такое высказывание о Булгакове шло бы вразрез с официальной линией партии, но вот он время от времени ходит на спектакль и тем самым косвенно, но мощно, хотя и молчаливо, поддерживает Булгакова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49