ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И теперь этому тошнотворному оптимизму противостоял страстный и полный мистической веры порыв интеллигенции, поведшей в бой синдикалистские рабочие организации. Она призывала к «войне, которая одна способна породить возвышенное и вернуть умирающему миру смысл, цель, идеал». Эти великие революционеры, с презрением отвергавшие «буржуазный, торговый, пацифистский социализм на английский лад», противопоставляли ему «трагическую концепцию вселенной, в которой антагонизм царит как закон» и которая жива только постоянной, вновь и вновь приносимой жертвой. Армия, брошенная вожаками на приступ старого мира, вероятнее всего не понимала их воинствующего мистицизма, оправдывавшего свои насильственные действия философией Канта и Ницше одновременно. Однако зрелище этой революционной аристократии, чье опьянение пессимизмом, неистовая жажда героики, вера в войну и в жертву напоминали милитаристские и религиозные идеалы рыцарей Тевтонского ордена или японских самураев, не становилось от этого менее потрясающим.
Вместе с тем это было явление чисто французское, естественное для французской нации, основные черты которой оставались неизменными в течение ряда веков. Глядя на ее историю глазами Оливье, Кристоф узнавал все те же черты, он находил их у трибунов и проконсулов Конвента, у некоторых мыслителей, деятелей и реформаторов, живших при старом режиме. И как бы люди ни называли себя — кальвинистами, янсенистами, якобинцами или синдикалистами, — во всех жил тот же дух пессимистического идеализма, борющегося с человеческой природой, не ведающего иллюзий, но и не знающего разочарований; этот дух служил как бы железным костяком, который поддерживал нацию, а иногда и сокрушал ее.
Кристоф дышал теперь воздухом этих мистических борений и начинал постигать все величие фанатизма, в который Франция вносила такую непримиримую честность, о какой другие нации, более склонные к всевозможным combinazioni, и понятия не имели. Подобно всем иностранцам, Кристоф вначале позволял себе довольно легковесные шуточки по поводу слишком явного противоречия между присущим французам деспотизмом и магической формулой, которой республика любила украшать фасады зданий. Но теперь Кристоф впервые понял смысл той воинствующей свободы, которой они служили, — это был грозный меч Разума. Нет, культ Разума, оказывается, для них не просто риторика, не туманная идеология. У народа, для которого требования Разума всего важнее, и борьба за него стоит на первом месте. И пусть народам, считающим себя практическими, подобная борьба кажется лишенной смысла! Ведь если вглядеться поглубже, то разве не столь же суетна борьба за овладение миром, за утверждение власти империи или власти денег? Через миллион лет от всего этого не останется и следа. Но если жизни придает цену как раз та напряженность борьбы, при которой бурно проявляют себя все силы человеческого существа — вплоть до принесения себя в жертву некоему высшему существу, — то едва ли найдется много битв, дающих человечеству право так гордиться собой, как битвы, неустанно ведущиеся во Франции за или против Разума. Тем, кто вкусил их терпкого хмеля, столь прославленная апатичная терпимость англосаксов кажется пресной и лишенной мужества. Англосаксы находят взамен другое применение для своей энергии. Но в эту борьбу они ее не вкладывают. Терпимость же только тогда приобретает черты величия и становится героизмом, когда она остается верной себе даже в самом разгаре борьбы партий. А в наши дни и в современной Европе она свидетельствует чаще всего лишь о равнодушии, отсутствии веры, отсутствии жизненной силы. Англичане, по-своему перефразируя Вольтера, охотно хвастают тем, что «различие верований породило в Англии большую терпимость», чем Революция во Франции. Но во Франции, с ее Революцией, больше веры, чем в Англии со всеми ее верованиями.

Из этого железного круга воинствующего идеализма и боев за Разум Оливье, подобно Вергилию, ведущему Данте, вывел Кристофа за руку на вершину горы, где пребывала в спокойном безмолвии горсточка избранников — подлинно свободных французов.
И не было на свете людей более свободных, чем они. Их спокойствие — это спокойствие птицы, парящей в неподвижном небе. На этих высотах воздух был так чист, так разрежен, что Кристоф едва мог дышать. Там были художники, утверждавшие безграничную свободу мечты, — яростные субъективисты, презиравшие, как Флобер, «тупых скотов, верящих в реальность предметов»; мыслители, чья изменчивая и многообразная мысль, уподобляясь бесконечному потоку вещей, находящихся в движении, «текла и стремилась все дальше», нигде не закрепляясь, нигде не наталкиваясь на твердую почву, на скалу, «отображая не все сущее, а все преходящее-„, — как говорил Монтень, — «вечно преходящее, изо дня в день, из минуты в минуту“; там были ученые, познавшие ту вселенскую пустоту и то небытие, в котором человек сотворил свою мысль, своего бога, свое искусство, свою науку, и продолжавшие творить мир и его законы, эту гигантскую мечту-однодневку. Они не требовали от науки ни отдохновения, ни счастья, не требовали даже истины, ибо сомневались в возможности обрести ее; они любили науку ради нее самой, оттого что она была прекрасна, — только она и была прекрасна и только она была реальна. На вершинах мысли стояли они, эти ученые, эти страстные последователи Пиррона, равнодушные к страданиям и разочарованию, чуть ли не к самой действительности, и прислушивались, закрыв глаза, к безмолвному концерту душ, к сокровенной и величественной гармонии форм и чисел; эти прославленные математики, эти вольнолюбивые философы и вместе с тем самые суровые и позитивные умы находились на грани мистического экстаза; они исследовали вокруг себя пустоту; повиснув над бездной, они опьянялись ее головокружительной глубиной и, упоенные, ликуя, озаряли беспредельную ночь вспышками своей мысли, подобной молнии.
Кристоф, склонившись рядом с ними, тоже пытался заглянуть в бездну, и голова у него кружилась. Он, считавший себя свободным, потому что вышел из-под власти всякого закона, кроме закона своей совести, теперь видел, оторопев, свое ничтожество рядом с этими французами, свободными даже от бесспорных законов разума, от всякого категорического императива, от всякого целеустремленного понимания жизни. Так ради чего же они жили?
— Ради радости быть свободными, — отвечал Оливье.
Но Кристоф, терявший в этой свободе все точки опоры, начинал скучать о могучем духе дисциплины, о присущей немцам авторитарности; он говорил:
— Ваша радость — самообман, греза, приснившаяся курильщику опиума. Вы опьяняетесь свободой, вы забываете о жизни. Абсолютная свобода для разума — безумие, для государства — анархия… Свобода!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123