ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


* * *
Видимо, умрем от какой-то неочевидной боли, не поймем даже, от чего. Зато будет нехитро и нестрашно, и многого не успеем и даже этого не поймем, словом, сложится всё удачно, удачней некуда. Умрем, скорее всего, от какого-нибудь не реализовавшегося события в прошлом, может быть, отстоящего лет на десять (с возрастом — на двадцать, тридцать), от какого — не узнаем, и даже если бы не умерли — никогда бы не догадались, что же именно, что.
Самое ужасное заключается в том, что "десять лет назад" — это уже не в детстве. Еще в простительной незрелости, да, но уже не там, где самому себе всё списываешь. Жизнь-то, как морковный хвостик, затвердевает, начиная с какой-то точки, кончик мяконький, а у середины уже не переломить. И вот "десять лет назад" — уже твердые совсем, под нажимом похрустывают. Не подавиться бы.
Умрем же, скорее всего, от болезни маленькой какой-нибудь клеточки. Скажем, под языком, на кончике пальца, в сгибе локтя, на фотографии в нижнем правом углу, на оборотной стороне открытки не помню чьей. И больно-то не будет, так и не поймем, почему вдруг лежим и не встать.
* * *
Подойти на улице к плохому дядьке и сказать: дядечка, ой, какой ты хорошенький, как тебя зовут? Плохой дядька, наверное, покосится на меня недобро, потому что и мама, и папа, и воспитательница детсада, и первая учительница, и последняя учительница всегда говорили ему не заговаривать на улице с незнакомыми, — но у меня будет лицо открытое, дорогой костюм, иностранная конфетка в руке и глаза такие ласковые, что плохой дядька — пусть настороженно, пусть стоя в пол-оборота, — но все-таки ответит мне, как его зовут: "Ну, Николай…". Какое, скажу я, имя красивое — Николай, — и улыбнусь ласково, и протяну плохому дядьке иностранную конфетку, на корточки даже присяду рядом с ним и, глядя снизу вверх, скажу: Николай, а где же твои мама и папа? Плохой дядька конфетку возьмет и сунет ее за щечку и, фантик теребя в пальцах, скажет нехотя: "Ну, умерли…". И я опечаленно покачаю головой, и возьму Николая за большую теплую ручку с погромыхивающими тяжелыми часами, и скажу: "Тебе, наверное, бывает очень одиноко?" Плохой дядька шмыгнет носом и скажет: "Не-а…" — но ясно будет, что врет. "Кто ж за тобой смотрит?" — с фальшивой заботой в голосе поинтересуюсь я, глядя в его печальные, морщинками обведенные глаза. "Ну, жена…" — скажет плохой дядька и передвинет иностранную конфетку за другую щеку. И тогда я сделаю вид, что меня внезапно осенило, — и весело скажу: "Николай! А не пойти ли нам с тобою ко мне в гости? Во-первых, у меня есть еще много разных конфет, ты таких, наверное, не пробовал, а во-вторых, мы сможем посмотреть по видику интересные мультики! Ты же любишь мультики?" — и, увидев в глазах плохого дядьки сомнение и недоверие, я быстро добавлю: "Или даже не мультики, а «Брата-2». А?" — и, снова взяв его теплую руку, вставая с корточек решительно, как если бы больше нечего было обсуждать, поведу плохого дядьку к своей машине, убедительно прибавив: "А через пару часиков я привезу тебя прямо домой, к жене, и не надо тебе будет на метро добираться, хорошо же?" — и, усадив плохого дядьку в машину, пристегну его, неумелого, ремнем безопасности, и потом, ночью уже, скажу ему: только помни, Николай, это наш с тобою маленький секрет, смотри, не рассказывай никому.
* * *
У меня на левой руке вырезано: «Отвернись», а на правой — "Remember, you bitch", левая заживает уже, а правая пока нет, значит, смотреть уже можно, забыть еще нельзя. Смотреть уже можно, но лучше с некоторого расстояния, в детали не вникая, лучше даже боковым зрением, и тогда меньше пугаться, хотя, собственно, пугаться особо нечего, скоро заживет совсем, можно будет забыть. Всё заживет, всё, — обои рваные срастутся, затянется трещина в кухонном окне, — сначала липким чем-то, потом покроется корочкой, потом зарастет, — дверь в туалет отрастит из культи новую ручку, даже сильнее прежней, на поредевшей одежной щетке пробьются новые волоски. Будем выздоравливать, будем забывать, а смотреть — нет, не будем, так не выздороветь и не забыть, — а будем носить длинные рукава, и тогда постепенно, постепенно. Длинные рукава будем носить в этот раз, в следующий, может, высокий воротник, а как-нибудь случится дойти и до очков солнечных, или перчаток, или юбки длинной, — это уж где что напишем, куда попадем. Но сейчас будем выздоравливать, вон уже сигарета не падает, вон уже люди с лицами за окном пошли.
* * *
В горле твоем пищаль, в голове блицкриги, губы сложены орудийным жерлом, шестизарядный механизм, спуск под левым коленом, доброе утро, мой ангел. Доброе утро, вот тебе мартиролог, тонкими пальцами аккуратно впиши мое имя между Ольгой и Ярославной, дату оставь открытой — пока неясно, сколько мне еще умирать в твоей светлой горенке на проспекте Вернадского, дом четыре. Загляни в холодильник, видишь — зима, видишь — лед на Яузе, снег на полках, дети играют в Карбышева, три фигуры особенно удались им, и лучше всех — девочка, защищающаяся от струй руками. Загляни в духовку, видишь — лето, видишь — костры геенны выстроились в три ряда и приветственно машут мне ровными языками, "ждем, — говорят, — приезжай, скучаем", видишь — жирная чернота украинского чернозема, колкие крошки разбитых стен «Интуриста», запах кислой капусты из бочек ресторана "У Швейка", летняя веранда, зонтики, хорошенький мальчик в обтяжку блюет на заднем дворе мясным пирогом и пивом, двадцать четыре часа до чумы, он первый. Кажется, мне уже не страшно, кажется, еще не больно. Загляни в мартиролог — видишь, осень, видишь, третьей строчкой идет Сталлоне, шестой — Шварцнеггер, видишь, это мое имя, ты вписал его утром между Ольгой и Ярославной, и теперь мне не страшно потеряться или забыться, можно, мой ангел, я забудусь, пока кровь идет тонкой струйкой и голова только начинает кружиться, в горле моем бабочка, в голове духовой оркестр, губы хватают воздух и рвут в клочки, как пальцы — простынь, многозарядный механизм, спуск на обоих запястьях, затяни потуже.
* * *
К нам пришел спаситель, говорит: "Милые дамы, это совершенно безнадежный случай, я умываю руки. Я советовался с коллегами, мы даже запросили помощи у нескольких крупных НИИ в Массачусетсе и Лиссабоне, но, видимо, изменить что бы то ни было уже не в наших силах. Я понимаю вашу скорбь, но при этом совершено не чувствую себя вправе подавать вам напрасные надежды". Мы говорим: господи, дорогой спаситель, но неужели ничего, ничего, совершенно ничего нельзя для него сделать? Он берет мою ладонь в свои ладони, смотрит мне в глаза и говорит: «Мужайтесь». Тогда сестра начинает плакать, а я стараюсь держаться и говорю: спасибо Вам, я понимаю, Вы сделали все, что могли, просто это настолько больно, невыносимо… Он смотрит на меня с состраданием и говорит:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17