ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Крысы вдруг прекратили напуск на людей и скот, на собак и прочую живность. Я исчислял жертвы тысячами по черепам – человечьим, скотьим, собачьим, скоро придется их один к одному. Защищаясь укусами от клевков, крысы увертывались и цеплялись за птичьи лапы и крылья, нащупывали под пером мясо и жилы. Трещали крысиные хребтины и вытекали глаза, и все равно оставались они легионом огромным с легионами за собой. В темном бурлении гибли, срываясь в гниль, птичьи стаи. И вдруг в мгновение ока надвинулась новая пернатая туча, низринулась, многокрылая, из круга замутненного солнца под дикие клекотные псалмы орлов и соколов, пустельг, бекасов, сорок, ворон, скворцов, удодов, сов и филинов и с ними долгоносых ибисов с Нила – я их видел сто лет назад в фараонском Египте, когда был беглецом пред ловцами вельможного
Растимира, заколовшего великого Лота, выпестованного в колыбели Ромула и Рема, обученного на холме Святой Женевьевы в далеком городе . За той накатила третья туча: сойки, коршуны, дрозды, галки, рябчики, дятлы, стрижи.
Чтобы уцелеть в стихии уничтожения, стаи опускались с высоты окоченело, на словно бы омертвелых крыльях, и крутыми рывками. А под ними корчилось в собственной крови и помете крысиное племя, убегало от клюва, но оказывалось в огне, увертывалось от огня, чтобы налететь на клюв. Наконец, ослепленные и без надежды, крысы кинулись друг на друга, не узнавая своих. Не считались ни родством, ни племенем. Лот, доучившийся до магистра, оставивший книги в моей крепости, был бы удоволен: всякий вид, по его разумению, сам себя истребляет в безумии – и потомство и семя свое. Зло из себя выделяло зло в обличье крысиного Арнольда из Амальрика.
Засыпаю. Без сна. Дух мой бродит по полю брани. И возвращается. Его место здесь, в незримой скорлупе моей призрачности, никогда не ложившейся в могилу и никогда не встававшей из гроба. Борода мне покрывает колени. Сзади волосы волокутся тенью – моя постель и покров.
А солнце меж тем на какой-то мертвый миг пропадало; убежав от чада, появилось на другой стороне, у городских боен. Ненадолго оставалось отмерять людям будущее. С верезжаньем и писком распадалось в призрачном лунном свете крысиное месиво, образуя петли и закручиваясь в узлы, забивало овражки, рядами или безрядьем вливалось в большие и малые потоки, растекавшиеся среди рощ и скал, уходя в песчаное забытье и тлен, отравляло травы зловонием разверстых, разодранных, насквозь проколотых крысиных утроб.
Огни притаились от загадочных криков сов и упырей. В болоте, за тростником и водяными цветами, покачивался челн. На песке возле него лежал один и еще один скелет. Собачий вой и плач покусанных людей не давали ночи уснуть. Уцелевшие падали изнеможенно где придется. Не настолько мертво, чтобы не скорбеть о мертвых. Завывали. Раскладывали костры, в их свете походили на подвижные известковые изваяния, изможденные и без лиц, без шепота, без молитвы и брани. Что будет дальше, не ведали – пошатнулся разум: небеса покоятся на столбах, они не обрушатся, оставляя за собой юную голубую кожицу нового неба. Плач по мертвым напоминал умирание. Петкан просил у молодого Тимофея воды – «ты с мечом теперь, стало быть, в главарях». «Возьми, – подошел к нему Тимофей, – в мехе есть вино». Петкан, напившись, вздохнул: кабы меч саксонца захватил сынок его Парамон, походил бы на Растимира-князя, когда-то повелевавшего дедами. «Нету тут никакого Растимира, дядюшка Петкан. А у птиц свой князь. Вон они, на подходе».
Крысы устилали сухую землю покровом, готовя мертвецкое ложе для новоявленной смерти. Были всякие – вспухшие и раздутые, покусанные и опаленные, поклеванные и изувеченные, словно бы выползшие из кошмарных видений. Когда-нибудь милосердое время разгонит их тени. А может, ветер, ярко-оранжевый ураган, ударивший вихрем в вихорь рваных шкур и развеянных перьев. Буря вдохнула в пожарище каплю жизни. Притаившиеся огоньки зарделись, превращаясь в раны ночи и дня. И тьма, и восход, и полдень исцеляли раны, зализывая их по-собачьи росным или сухим языком, а месяц и солнце накладывали на них серебряные и золотые мази.
Потом буря воротилась в свою горную колыбель. На земле среди всяческого трупья остались мутные лужицы. Унялись и птицы, и крысы. Хлынул дождь, разбегаясь потоками. Небеса умывали землю, призывая ее дышать и грезить о хлебе. Порядок жизни, по Лоту, в его и в мое столетье таков: Ambitio – славолюбие. Diskardia – несогласие, Bellum – сражение, Caedes -резня, Mortis – смерть, всегда по тому же кругу и под тем же знаменем. И все-таки это была жизнь и надежда.
Не приходит сон, и я спрашиваю себя, бывают ли сны у мертвых и что им видится под покровом из заклеванных крыс и разодранных птиц. Сельчане бродят среди домов и угрюмых деревьев, подбирают то одну, то другую птицу, которые поцелее. Вот старейшина склоняется и подбирает бекаса. Взвешивает на ладони, насытит ли его, сваренный да подсоленный. Илларион, алчный или оголодавший. Держит в руке окровавленного бекаса, другой роется в месиве и находит сойку. Не только он. Еще двое-трое поспешают домой, каждый со своей птицей. Знамение смерти или что? Птица и человек были товарищами по жизни. И вот теперь птица и человек собрались на пир, где под винцо, глядишь, кому-нибудь и запоется.
Петкан, усевшись на камень, считает на пальцах. Семь или восемь дней во рту не держал мясного. Встал и пошел за своей птицей. Парамон со злостью за ним следит. Потом машет рукой, возвращается – проклятое старичье, перестает слушаться молодых. Серафим присел за сараем. Старейшина помоложе завязывает ему гашник и опоясывает.
«Так и знал, – шепчет про себя, моргая глубокомысленно. – Не будет дождя, Давидица пересохнет. Слышишь, завтра будем вкушать камежник».
Дооправив его, старейшина смерил глазами птиц в руках у Петкана. Зашелся злостью: «Прошлой неделей, как куры у нас от чумы поколели, Петкан пустомельный натрескался мяса. А нынче примется за мертвечину – почнет птиц раздирать на ножки да крылышки».
«Да, – поддакивает Серафим собеседнику про себя. – Петок нынче, надобно бы поститься. Меня вот что мучит, Мирон. Неужто и князья пост держат так же, как чернородье?» Мирон насчет этого сведущ: сын повешенного Деспота, и имя его припомнил – Фиде, отличился в сражении, сам князем не стал, зато попал в первые люди к кому-то из городских князей, пост держит не как простые, а по вторникам да четвергам. «Фиде тот хромал, так ведь? – попытался Серафим что-то вспомнить. – Белый такой, иссохший». Мирон ухватил черепашку, норовя двумя пальцами вытащить ее голову из твердой брони. «Нет, Серафим. Хромала и хромает Фоя, жена моего кума Гргура. А Фиде не белый и не иссохший. Белых да иссохших князья в первые люди не берут».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47