ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ


А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я прав или поправишь меня?
Стоменов: Так и што? Сила же в ентом великая! Затем и дается.
Следователь: А то, что слабите вы себя для силы , а силу иным даете для слабости их. Вот и выходит, что смерть — это вражина ваша , потому как слабите вы ее, сближаясь с ней. А? Что смеешься, Андрей Николаевич? Я все верно сказал.
Стоменов: Опилок ты еловый, Дмитрич, право слово! Молоко молоком назвал, что целый день на солнушке простояло. Ты смерть как соображаешь: бабою с серпом, небось?
Смерть —это сила сама и есть . Смерть — это закон великий , он тебе ни другом, ни врагом не бывает. К землице тебя тянет когда, так это нечто вражина будет? Сумел одолеть его, этот закон, — так и полетай на фланерах своих. А не сумел коли, убейся тады об землю-то.
Остынь, Дмитрич, а то завтра с луной и небом звездным враждовать зачнешь. Со смертью ни враждовать ненадобно, ни задруживаться с ней силиться, а ее прежде всего почитать должно. Тогда она и ослабится супротив тебя.
Жизнь — она, Сергей Дмитрич, как фланер ентот. Если уразумеешь ты закон земной, тады и лети. Ослабил, получается, силу-то земную. Но после-то все одно, воротиться на землю должон. Так и мы выходим: сначала летать могем высоко-высоко, а потом обратно к земле ворачиваемся. Вот так оно будет у нас. Вот так.

Горбун
Вот и досказал я тебе до конца, чего ты сам не вместил. А остальное слово его в писаниях твоих содержится. Если со всей строгостью подойтить, то путаницы много сотворил ты, в днях наплутал, в интересе нашенском. Ну а одно, слово его верное , а что до оппозиции, то негоже там правду искать. Глупость недорогого стоит: хоть соврамшая, а хоть и истинная.
А то и лучше даже, когда такими дурачками опричники наши сделались в сказе твоем. По уму оно неказисто выходит, а по духу если судить, то самая правда и есть. Я вот зачитаю тебе малость, а сам и стыжуся, от глупостей своих говоренных. И кабы заново все сделать, так лучше истребить меня вовсе оттуда надобно. С корнями изжечь из землицы книжной. И тебя тоже бы изничтожить насовсем, вернее будет. А только его слово и оставить одно.
Я хоть и каюсь перед тобой, паря, а только ты носом не шибко задирайся. Многое от меня глупостью было, а твоего тут и вовсе нету. Я от своего разумения спрашивал, а ты словно чужое услышал да на бумагу свел. Чай, не Мересьев будешь, по лесу зимнему пластуном не лазал. А расписать, как лазал, в теплой избе-то сидючи да кофу сладкую похлебывая, — много вас таких мудрецов сыщется.
Я, мил человек, твою подноготную исследовал, прежде чем повстречаться нам. Больно уж там справно у тебя все деется. Ломать — не ломало тебя, калечить — не калечило, болеть не выходило серьезно. Тонуть не топ, гореть не горел, враждовать не враждовал. Ни тебя где в свидетелях происшествия какого станет, а уж самому пострадать, и того паче. Чего, чего ты зыркаешь, раззыркался! Забыл, поди, где находишься-то? Большее в бумагах записано, а остальное зазывные мне сказывали. А у них, умеючи, чего хочешь, выведать можно. Вот и выходит , что отсиделся ты, будто мышь в норе: ни пороху нюхать, ни юшкой утереться.
Одно и есть, что артачишься только: я сочинил, кричишь громко, я замыслил все это! Да только куда тебе, мыши норной , удумать такое! Для этого жизнь целую прожить надобно!
Кабы не сидеть самому мне подле него — все одно, не поверил бы я бахвальству твоему. А тем паче, что сам живой свидетель стался. Вот так, паря. Так что ты не шуткуй со мной, а делай справно, что велится тебе.
Ну что там выходит, ты глядел? А ну-ка, оглянись, не вернулся ли он?
Вит
Бумагу мне принесли. Целую пачку бумаги, которую в принтер закладывают. На обложке я углядел фиолетовый штампик со словом «Принято» и корявую неразборчивую подпись.
Ручек было несколько разных, словно собранных в разных углах от нерадивых учеников, окончивших школьный урок. Одна мне приглянулась особенно: толстая, с прорезиненной насадкой под указательный палец. У меня дома такая же есть.
— Так что там? — повторил горбун. — Воротился он или нет? Зазывать не надобно, а просто заглянь, что там делается. Должон уже вернуться он.
В комнате никого не было. Я с запозданием отметил, что мне даже не пришлось закрывать глаза, чтобы узнать это. Мглистое серое очертание стояло перед глазами, мозолило взгляд белым пятном табурета. Затем видение разом спало куда-то вниз, будто сосулька с крыши отвалилась, и я столкнулся с неодобрительным прищуром горбуна.
— Нет там никого, — заторопился я. — Пустая стоит. А с чего вам взялось, что вернется он?
Взгляд его еще более прищурился. Будто сквозь щель в заборе рассматривает меня.
— Ну, вот взялось, — почесал он сало своих волос, отвернулся и опять заходил по комнате. — А то, поди, расцепить тебя надобно уже, ась? Так расцепим, дело недолгое, знай строчи себе без помех. Только одной руке поперек все равно сцепленной быть. Тебе какая рука-то надобна для письма, правая али левая? Левая?
— Правая нужна, правая, — заелозил я по стулу, силясь хоть как-то размять окаменевшее от бесконечного сидения тело.
— Как закажешь. Сейчас Андрюшка покажется и сымет. Ты только смирно сиди, уговор? А то он у меня суечения лишнего шибко не любит.
Я испуганно замер. Через несколько мгновений в лицо мне снова шибанул тошнотворный запах сладкой клубники. Я заметил, что ногти на руках Стороженко были обгрызены чуть ли не до самого мяса, а на мизинце его наметилась кровавая прожилка. Металл жалобно клякнул, и я с облегчением уронил вниз, под стол, освобожденную правую руку, разминая жимом пальцы. А руки Стороженко, мелькая мясом ногтей, умеючи щелкнули кольцом за крюк столешницы и исчезли из поля моего зрения. Только запах, этот липкий противный запах, остался со мной, перша в горле и затрудняя дыхание.
Горбун остановился. Край рубашки на его груди разошелся, и я увидел желтое тело горба, выпирающее из-под белой краемки. На вид ничего особенного, если не чувствовать почти физически ужасно выпирающую чужеродную и будто враждебную тебе часть тела. Будь со мной такое — я, наверное, жить не смог бы, я бы издох от ненависти к себе. А он ничего вот, живет, носит себя как-то.
— А глянь еще, не показался ли он там? — закивал он мне пальцем, подняв вверх свою руку, отчего край рубашки еще более разошелся, обнажая…
Комната вставала предо мной столь же легко, как открываются карты игральные, которые на стол брошены. Табурет белым пятном задрожал в глазах: вот так если словишь зайчика солнечного, то пиши пропало , не отцепишься долго, засядет он у тебя в глазах, окаянный, бельмом мозоливым да назойливым. Засядет, как пить дать, ничего тут не попишешь . Вот и зачнешь тыльнями своими по векам расписывать , отгоняючи его, а все одно, мерещит в глазах он, зайчишка этот.
— Ну нету его там, нету! — отмахнулся я, оправляясь от неприятного ощущения в голове. — Хоть ты кол на голове пиши , нет его там. Тихо, как на кладбище.
Горбун дернулся и внимательно посмотрел на меня, а я на него: кажется едино нас обоих осенила одна и та же пронзительная догадка. Но он оказался проворнее меня и высказал ее первым.
— Ну, раз кол на голове, то и пиши , — сказал с сильным нажимом на последнем слове. — Не сиди, не сиди сиднем-то! Глядишь, и впрямь выкажется опять на бумаге.
— Ну да, — проворчал я, примеряя ручку к руке. — А как потом отличите, его это слова или сам я их сочинил?
Ответа не последовало. Горбун снова заходил по комнате: ширк-вширк, ширк-пиширк. На мгновение рука моя замерла над снегом листа, словно боясь его испачкать. Затем я вывел первое слово, оно родилось уверенно и твердо — Смерть …
Стоменов (Вит)
Смерть сперва для духа людского облегчением чуется. Будто ношу тяжкую с себя скинул. Дите ли малое будет али старик дремучий — все одно, послабление тебе становится. И нету никого на свете этом, кто в смерти своей — ожиданной али нежданной, долгой али скорой, легкой али мучительной, нарошной али случайной, — не нашел бы послабления великого . И пущай даже без облачка единого печали жизня твоя была, всецело из радости сотканная, а все одно, удивительная легкость станется с тобой.
Будто не радовался ты, а горевал, будто не смеялся, а плакал, будто не меды сладостные едал, а деготь горечный древесный. Вот каковой теперь твоя жизнь земная, оставленная , почудится тебе. Это дух из твоей плоти изошел , будто стрекоза полянная из своего плена выбралась: крылушки она расправила, шасть в небо и летать зачала. Словно всегда так и мотыляла, а не сидела, в темнице своей затворенная.
Коим света много видится, кто и себя углядеть может, а кому-то бывает и обратно войти в плоть свою. В последнем если быстро вернулось, то смерти пужаться перестает человек, а если долго потом без рассудка был, по болезни или ушибу какому, тады вряд ли доброго в его рассказе услышишь, если разумение к нему воротится. Но даже если и перескажет он чего, то не веруй, неистинное оно выходит. Потому как истинная правда станется в начале дня третьего только от исхода от плоти духа твоего.
Два дня, по земной мерке, ты будто птицей небесной сделался. Такое во сне узришь иногда, бывает такое видение каждому: как летать зачал, как плоть твоя от землицы оторвалась да в небо застремилась.
Оно и во сне даже так, что блаженность невесомая слаще любого земного удовольствия, а по смерти нашей в тыщу раз сильнее сонного будет. А кто муку на земле принимал, еще и более того. Все, в миру деенное , другими людями устраиваемое, тщетным и напраслинным тебе обнаружится. Будто мураши по землице лазают, пропитание ищут да кров себе ладят.
Такое мелкое все, жалкое и ничтожное, глупостное и пустое выходит во взоре духа твоего, на мир земной глядючи, что и глядеть-то более не хочется. Одно только и есть, что шибко радуется дух твой освобождению своему, огромадным наслаждением пропитывается. Так и минуют два дня земных и две ночи земных, в безрассудстве блаженном.
Но с третьего дня поусытится радость твоя постепенно. Чувство закопошится такое, будто забылось чего. А вспомнить засилишься, то не дастся оно тебе. Обеспокоится дух твой да округ себя оглядываться зачнет, да только нет подле него никого и ничего . Себя чует он, но более никого не видать и не слыхать. Встревожится дух тогда. Радостное ушло, будто в воду кануло, и не знает он теперь, куда деть себя, куда направить себя. Мысли земные ему припомнятся, что думалось ему о царстве посмертном. Метаться он начнет — кто в розыске бога своего, в которого веровал, кто в поиске душ иных умерших, которым находиться на свете том в неисчислимом множестве должно. Всякий в разное верует, каждый свое ищет. Да только не находится им ничего . Ничегошеньки.
К концу третьего дня в ужас, невиданный и незнанный ранее, дух смертного приходит. От смерти чувство такое испытал, будто на твердое ступил, много лет по волнам метаемый, с мига на миг погибель ожидаючи. И вот она, земля будет, твердыня твердая , спасение его!
Но опосля искать зачнет другую душу живую, да только не найдет он никого, ни единой душеньки иной. Один только он и есть. Ни зверя там дикого, ни птицы певчей, никого там нету, окромя его одного-одинешенька. Вот как на острове мертвом этом, так и в царствии смертном, — одного только и жаждать начинаешь, пускай бы тока не одному тебе остаться. Тады спасенный, на смертную землю ступивший, в окиян бросается плыть, а дух наш — на землю воротиться заторопится, к людишкам мурашливым, коих ранее оставил он.
И те, кого он уже букашками земляными почуял , опять для него дороже золота станут. Как из-за морей на землю родную воротишься да зачнешь по знакомым людям бегать, радуясь им, радуясь встрече вашей после долгой разлуки, — так и дух человеческий, на землю идя, в каждом чуть ли не брата кровного своего узрит. От третьего дня до третьей ночи, людей живых чуя, от уничижениях их до обожания оных преобразишься. Сначала они тебе были, словно жуки земляные, потом опять равными их своему почуял, а потом и вовсе нуждой в них проникся великой, дороже всего на свете показалась тебе их жизня земная, страстью и болью одолеваемая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

загрузка...