ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И вполне вероятно, что это свойственно всякой смерти, вполне вероятно, что каждый умирающий – совершенен, ибо он не совершает больше ошибок и ни к чему не стремится, отрекается от себя, хочет стать ничем.
Такого рода мысли, какими бы бесхитростными они ни были, мешают человеку в его делах и стремлениях, мешают вести свою игру. Поэтому работа усердного писателя нисколько не продвинулась за этот час вперед. Не было ни одного слова, достойного быть запечатленным на бумаге, не было мысли, которой действительно стоило бы поделиться с другими. Нет, лучше не переводить бумагу, лучше сохранить листы чистыми.
С этим чувством литератор отложил перо и спрятал бумагу в ящик письменного стола; будь рядом камин, он бросил бы их в огонь. Ситуация была для него не нова, это было уже не раз пережитое им, не раз усмиренное и потому ставшее покладистым отчаяние. Он вымыл руки, надел пальто и шляпу и вышел из дома. Перемена места давно уже стала его испытанным лекарством, он знал, как вредно в таком настроении оставаться долго наедине с исписанными и чистыми листами в одном помещении. Лучше было выйти, подышать воздухом, поупражнять глаза разглядыванием уличных картинок. Навстречу могла попасться красивая женщина, он мог столкнуться с другом, стайка школьников или какая-нибудь необычная выставка в витрине могли натолкнуть его на другие мысли, могло случиться, что на перекрестке его переехал бы автомобиль кого-нибудь из сильных мира сего – газетного магната или богатого булочника; возможностей изменить положение, оказаться в новой ситуации было сколько угодно.
Медленно брел он, вдыхая влажный мартовский воздух, смотрел, как покачиваются кустики подснежников, растущие на унылых газонах перед доходными домами. Его потянуло в парк. Там он сел на освещенную солнцем скамейку под голыми деревьями и в этот теплый час ранней весны отдался игре чувств. Как мягко касался его щек воздух, как ярилось и кипело скрытым жаром солнце, как сурово и робко пахла земля, с какой игривой нежностью топали время от времени по усыпанным гравием дорожкам детские башмачки, как прелестно и сладкогласно пел в голых кустах дрозд. Да, все было прекрасно, весна, солнце, дети и дрозд радовали человека, как и многие тысячи лет до этого, а коли так, то почему бы и сегодня не попытаться сочинить славное стихотворение о весне, какие писались и пятьдесят, и сто лет назад? Но из этого ничего не вышло. Достаточно было вспомнить весеннюю песню Уланда (правда, вместе с музыкой Шуберта, вступительные такты которой были полны сказочным, пронизывающим и возбуждающим запахом весны), чтобы убедиться: подобные восхитительные вещи уже сочинены и современному поэту нет смысла подражать этим бесконечно совершенным, источающим блаженство творениям.
В тот момент, когда мысли поэта снова вознамерились повернуть на старую бесплодную дорогу, он зажмурился и сквозь узкую щелку полуприкрытых век заметил, причем не одними только глазами, легкое колыхание и мерцание, островки света, игру солнечных бликов и пятнистых теней, омытую светом голубизну неба, сверкающий хоровод стремительных отблесков, – так бывает, когда смотришь, зажмурившись, на солнце, но все было как-то по-особенному четко, драгоценно и неповторимо, все благодаря какому-то тайному смыслу превращалось из простого ощущения в душевное переживание. То, что сверкало обильными переливами лучей, двигалось, расплывалось, волновалось и било крыльями, рождалось не только из напора света извне, воспринималось не только глазами, нет, это была сама жизнь, порыв, идущий изнутри, зародившийся в душе, это была сама судьба. Таким видится мир поэтам, «ясновидцам», таким восхитительно-потрясающим представляется он тому, кого коснулся своим крылом Эрос. Исчезла мысль об Уланде, Шуберте и весенней песне, не было больше Уланда, не было поэзии, не было прошлого, все было только вечным мгновением, переживанием, внутренней, глубинной действительностью.
Отдавшись чуду, которое он переживал не раз, но к которому, как ему казалось, давно уже утратил способность, он несколько бесконечных мгновений парил в вечности, ощущая гармонию души и мира, чувствуя, что своим дыханием может управлять облаками, чувствуя, как обжигающим комом ворочается в его груди солнце.
Пока он смотрел перед собой, прикрыв глаза, погрузившись в удивительное переживание и наполовину отключившись от внешнего мира, так как знал, что блаженный поток льется изнутри, недалеко появилось нечто, привлекшее его внимание. Не сразу, постепенно он понял, что это ножки девочки, почти еще ребенка, ножки в башмачках из коричневой кожи; они уверенно и весело, нажимая на каблучки, топали по гравию дорожки. Башмачок из коричневой кожи, по-детски радостное мельканье подошвы, полоска шелкового чулка над нежной лодыжкой о чем-то напомнили писателю, внезапно наполнили его сердце и память каким-то важным переживанием, но он никак не мог припомнить – каким именно. Детский башмачок, детская ножка, детский чулок – какое ему дело до всего этого? Где ключ к загадке? Какой источник в его душе отозвался именно на этот образ среди миллионов других, возлюбил его, вобрал в себя, ощутил его привлекательность, его важность? Он широко открыл глаза, на мгновение увидел всего ребенка, восхитительное дитя, но тут же почувствовал, что это уже не тот образ, который имеет отношение к нему, важен для него; он снова сощурил глаза, оставив только узкую щелочку, сквозь которую были видны убегавшие ножки. Затем он плотно закрыл глаза и задумался над увиденным, чувствуя, что тут что-то есть, но не зная, что именно, терзаемый тщетными усилиями, осчастливленный тем, как глубоко всколыхнул его душу этот образ. Где-то, когда-то он уже видел эту ножку в коричневом башмачке, и она произвела на него сильное впечатление. Когда это было? О, должно быть, очень давно, в незапамятные времена – из таких далей, из такой немыслимой глубины смотрел на него этот образ, погруженный в бездонный колодец его памяти. Быть может, он носил его в себе, пока не обнаружил сегодня, с самого раннего детства, с той баснословной поры, воспоминания о которой расплылись и потеряли выразительность, их было трудно вызвать, и все же они были красочнее, нежнее, полнее всех позднейших наслоений памяти. Долго сидел он с закрытыми глазами и покачивал головой, в памяти мелькала то одна цепочка воспоминаний, то другая, но ни в одной не было ребенка, не было коричневого детского башмачка. Нет, ничего не вспоминалось, не имело смысла продолжать поиски. Как и всякий, кто роется в памяти, он никак не мог обнаружить то, что было совсем рядом, так как полагал, что предмет его поисков лежит где-то очень далеко, и потому видел все в искаженном свете.
1 2 3 4