ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– Ее-то муженек не знает, что такое два. Да этот гомик небось и что такое раз не представляет. – И тут ее такой смех разобрал, что она долго не могла остановиться – впрочем, и я тоже. – О, пожалуйста, учи меня, Пьер! – вскричала напоследок Сильфида и ни с того ни с сего вдруг громко чмокнула меня в нос.
Когда Сильфида отправила «Элоизу и Абеляра» обратно на полку и мы более-менее пришли в себя, я наконец набрался храбрости, чтобы задать ей вопрос, который весь вечер вертелся у меня на языке. То есть один из вопросов. Не о том, что значит вырасти в Беверли-Хиллз, не о том, как это – жить по соседству с Джимми Дюранте, и не о том, как себя чувствуешь, когда твои родители кинозвезды. Нет, этого я не спросил – боялся, что она меня подымет на смех; я задал тот вопрос, который мне казался серьезнее других.
– А что чувствуешь, – сказал я, – когда играешь в «Радио-сити мюзик-холле»?
– О, это ужас. Дирижер – вообще кошмар. «Голубушка, я понимаю, вам очень трудно в этом такте считать до четырех, но, если вы не возражаете, вы уж, пожалуйста, постарайтесь». И чем он вежливее, тем, значит, больше сердится. А уж когда по-настоящему разозлен, говорит: «Голубушка, душенька…» И это его «душенька» так и сочится ядом. «Умоляю, голубушка, душенька, взгляните в ноты, там же арпеджио». А в нотах черным по белому обычный аккорд. А попробуй скажи ему: «Извините, маэстро, но знак арпеджиандо тут не напечатан». Прослывешь спорщицей, да еще скажут, время тянешь. Все будут смотреть на тебя, как на полную идиотку: ты что, мол, сама не знаешь, как должно быть, тебе дирижер должен все разжевать и в рот положить? А дирижер он худший в мире. Ничем, кроме стандартного репертуара, никогда не занимался, и все равно думаешь: господи, неужели он ни разу эту вещь хотя бы не слышал? А, вот: еще оркестровый подъемник. Это в концертном зале. Там, знаешь, платформа, на которой располагается оркестр, – она может двигаться. Вверх, вперед, назад, вниз, и каждый раз, когда она движется, отчаянно дергается – она на гидравлической тяге, а ты сидишь, что есть силы вцепившись с арфу, а у нее от этого еще и настройка страдает. Арфистки полжизни арфы настраивают и полжизни играют на расстроенных. Как я все эти арфы ненавижу!
– Да ну, в самом деле? – переспросил я и снова засмеялся – отчасти потому, что она очень смешно рассказывала, а отчасти потому, что, передразнивая дирижера, она и сама смеялась.
– Играть на них невероятно трудно. И все время они ломаются. На арфу стоит дохнуть, и она расстроена. Пытаться держать свою арфу в совершенном порядке – это такое занудство! Да ее даже сдвинуть с места все равно что сдвинуть с места авианосец.
– Почему же вы тогда на ней играете?
– Да потому, что прав дирижер: я дура набитая. Гобоисты – ребята шустрые. Да и скрипачи тоже себе на уме. Но не арфистки. Арфистки все просто куклы слабоумные. Ну о каком уме может идти речь, если ты выбираешь себе инструмент, который ломает тебе жизнь, а потом правит ею как хочет? Да я бы никогда в жизни, не будь мне тогда семь лет, не будь я тогда слишком глупа, чтобы хоть что-то понимать, – никогда бы я не начала учиться играть на арфе, не говоря уже о том, чтобы играть на ней до сих пор. У меня и воспоминаний-то связных нет о том времени, когда у меня не было арфы.
– А почему вы начали так рано?
– Большинство девочек, которые учатся играть на арфе, делают это потому, что в свое время мамочка подумала: ах, как это будет прелестно. Со стороны это выглядит так красиво, и музыка так чертовски мила, ее играют тихо, в тихих, небольших уютных залах для тихих вежливых людей, которым она нисколько не интересна. А как красиво-то: колонна с золотыми листиками – без темных очков аж глаза слепит. Благороднейший инструмент. И вот он стоит у тебя и все время о себе напоминает. Вдобавок такой огромный, что его никуда не деть. Куда его спрячешь? Его и в угол даже не затолкнуть. Спасу нет – стоит и издевается над тобой. И не сбежишь от него, не скроешься. Все равно как от мамочки.
Тут рядом с Сильфидой вдруг появилась молодая женщина почему-то в пальто и с небольшим черным футляром в руке и принялась извиняться за опоздание, обнаружив в речи явственный британский акцент. С нею были еще двое: полноватый темноволосый молодой человек, элегантно одетый и словно в корсет затянутый от ощущения своего особого высшего статуса: выступая по-военному прямо, он горделиво предъявлял миру свои юношески пухлые щечки и свою даму – девически знойную молодку (как будто бы немного даже перезрелую, чуть-чуть впадающую в полноту), чей бледный лик удачно оттенялся каскадом вьющихся золотисто-рыжих волос. Эва Фрейм бросилась к ним навстречу. Она обняла девушку с черным футляром, которую звали Памела, после чего Памела представила ей блистательную чету; уже помолвленные, молодые люди вскоре должны были сочетаться браком, а звали их Розалинда Халладей и Рамой Ногуэра.
Через несколько минут Сильфида была уже в библиотеке с арфой между колен. Она обняла ее рукой и занялась настройкой; Памела, расставшаяся с пальто, рядом с Сильфидой трогала клапаны своей флейты, а позади них сидела Розалинда, настраивая струнный инструмент, который я поначалу принял за скрипку, но вскоре понял, что это нечто другое, большего размера, и называется альт. Постепенно все в гостиной повернулись ко входу в библиотеку, где в ожидании, когда установится тишина, стояла Эва Фрейм в белом одеянии, которое я потом с наивозможнейшей точностью описал матери, и та сказала, что это было плиссированное шифоновое платье-манто с пелеринкой и изумрудно-зеленым шифоновым пояском. Когда я по памяти описал матери прическу Эвы Фрейм, мать сказала, что она называется «стрижка перьями» – длинные локоны по периметру, а сверху гладкий венчик. Эва Фрейм, благодаря легкому намеку на улыбку особенно красивая (а для меня так и вообще гений красоты), просто стояла и ждала, но уже явно было видно, как вздымается в ней радостное предвкушение. А когда заговорила, когда сказала: «Сейчас… сейчас нас ждет встреча с прекрасным», казалось, от ее элегантной сдержанности вот-вот не останется и следа.
О, это было целое представление, особенно для подростка, которому хочешь не хочешь, а через полчаса предстояло бежать на сто седьмой автобус и прямиком в Ньюарк к родителям, чей присмотр становился совсем уже несносен. Эва Фрейм появилась и через минуту опять исчезла, но тем, как она в этом своем плиссированном шифоновом платье с пелериной величаво сошла из библиотеки в гостиную, она всему вечеру придала новый смысл: вот-вот начнется некое действо, ради которого стоило жить.
Я не хочу, чтобы показалось, будто Эва Фрейм выступала как в какой-то роли. Отнюдь нет: в этом была ее свобода, ее непринужденность и безыскусственность, в этом была Эва Фрейм как она есть в состоянии безмятежного ликования.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111