ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


- Милосер-рдия...
Клопский резко и сердито кричал:
- Нет милосердия! Мы сгинем от любви или будем раздавлены в борьбе за любовь, - всё едино: нам суждена гибель...
Схватив меня за плечо, ввёл в комнату и сказал доценту:
- Вот - спроси его - чего он хочет? Спроси: нужна ему любовь к людям?
Тот посмотрел на меня слезящимися глазами и засмеялся:
- Это - булочник! Я ему должен.
Покачнулся, сунув руку в карман, вынул ключ и протянул мне:
- На, бери всё!
Но толстовец, взяв у него ключ, махнул на меня рукою.
- Ступай? После получишь.
И швырнул булки, взятые у меня, на диван в углу.
Он не узнал меня, и это было приятно мне. Уходя, я унёс в памяти его слова о гибели от любви и отвращение к нему в сердце.
Скоро мне сказали, что он признался в любви одной из девушек, у которых жил, и, в тот же день, - другой. Сёстры поделились между собою радостью, и она обратилась в злобу против влюблённого; они велели дворнику сказать, чтоб проповедник любви немедля убрался из их дома. Он исчез из города.
Вопрос о значении в жизни людей любви и милосердия - страшный и сложный вопрос - возник предо мною рано, сначала - в форме неопределённого, но острого ощущения разлада в моей душе, затем - в чёткой форме определённо ясных слов:
"Какова роль любви?"
Всё, что я читал, было насыщено идеями христианства, гуманизма, воплями о сострадании к людям, - об этом же красноречиво и пламенно говорили лучшие люди, которых я знал в ту пору.
Всё, что непосредственно наблюдалось мною, было почти совершенно чуждо сострадания к людям. Жизнь развёртывалась предо мною как бесконечная цепь вражды и жестокости, как непрерывная, грязная борьба за обладание пустяками. Лично мне нужны были только книги, всё остальное не имело значения в моих глазах.
Стоило выйти на улицу и посидеть час у ворот, чтоб понять: все эти извозчики, дворники, рабочие, чиновники, купцы - живут не так, как я и люди, излюбленные мною, не того хотят, не туда идут. Те же, кого я уважал, кому верил, - странно одиноки, чужды и - лишние среди большинства, в грязненькой и хитрой работе муравьёв, кропотливо строящих кучу жизни; эта жизнь казалась мне насквозь глупой, убийственно скучной. И нередко я видел, что люди милосердны и любвеобильны только на словах, на деле же незаметно для себя подчиняются общему порядку жизни.
Очень трудно было мне.
Однажды ветеринар Лавров, жёлтый и опухший от водянки, сказал мне, задыхаясь:
- Жестокость нужно усилить до того, чтоб все люди устали от неё, чтоб она опротивела всем и каждому, как вот эта треклятая осень!
Осень была ранняя, дождлива, холодна, богата болезнями и самоубийствами. Лавров тоже отравился цианистым кали, не желая дожидаться, когда его задушит водянка.
- Скотов лечил - скотом и подох! - проводил труп ветеринара его квартирохозяин, портной Медников, тощенький, благочестивый человечек, знавший на память все акафисты божией матери. Он порол детей своих девочку семи лет и гимназиста одиннадцати - ремённой плёткой о трёх хвостах, а жену бил бамбуковой тростью по икрам ног и жаловался:
- Мировой судья осудил меня за то, что я будто у китайца перенял эту системочку, а я никогда в жизни китайца не видал, кроме как на вывесках да на картинах.
Один из его рабочих, унылый, кривоногий человек, по прозвищу Дунькин Муж, говорил о своём хозяине:
- Боюсь я кротких людей, которые благочестивые! Буйный человек сразу виден, и всегда есть время спрятаться от него, а кроткий ползёт на тебя невидимый, подобный коварному змею в траве, и вдруг ужалит в самое открытое место души. Боюсь кротких...
В словах Дунькина Мужа, кроткого, хитрого наушника, любимого Медниковым, - была правда.
Иногда мне казалось, что кроткие, разрыхляя, как лишаи, каменное сердце жизни, делают его более мягким и плодотворным, но чаще, наблюдая обилие кротких, их ловкую приспособляемость к подлому, неуловимую изменчивость и гибкость душ, комариное их нытьё, - я чувствовал себя, как стреноженная лошадь в туче оводов.
Об этом я и думал, идя от полицейского.
Вздыхал ветер, и дрожали огни фонарей, а казалось - дрожит тёмносерое небо, засевая землю мелким, как пыль, октябрьским дождём. Мокрая проститутка тащила вверх по улице пьяного, держа его под руку, толкая, он что-то бормотал, всхлипывал. Женщина утомлённо и глухо сказала:
- Такая твоя судьба...
"Вот, - подумал я, - и меня кто-то тащит, толкает в неприятные углы, показывая мне грязное, грустное и странно пёстрых людей. Устал я от этого".
Может быть, не в этих словах было подумано, но именно эта мысль вспыхнула в мозгу, именно в тот печальный вечер я впервые ощутил усталость души, едкую плесень в сердце. С этого часа я стал чувствовать себя хуже, начал смотреть на себя самого как-то со стороны, холодно, чужими и враждебными глазами.
Я видел, что почти в каждом человеке угловато и несложенно совмещаются противоречия не только слова и деяния, но и чувствований, их капризная игра особенно тяжко угнетала меня. Эту игру я наблюдал и в самом себе, что было ещё хуже. Меня тянуло во все стороны - к женщинам и книгам, к рабочим и весёлому студенчеству, но я никуда не поспевал и жил "ни в тех ни в сех", вертясь, точно кубарь, а чья-то невидимая, но сильная рука жарко подхлёстывала меня невидимой плёткой.
Узнав, что Яков Шапошников лёг в больницу, я пошёл навестить его, но там криворотая, толстая женщина в очках и белом платочке, из-под которого свисали красные, варёные уши, сухо сказала:
- Помер.
И, видя. что я не ухожу, а молча торчу пред нею, рассердилась, крикнула:
- Ну? Что ещё?
Я тоже рассердился и сказал:
- Вы - дура.
- Николай, - гони его!
Николай вытирал тряпкой какие-то медные прутья, крякнул и хлестнул меня прутом по спине. Тогда я взял его в охапку, вынес на улицу и посадил в лужу воды у крыльца больницы. Он отнёсся к этому спокойно, посидел минуту молча, вытаращив на меня глаза, а потом встал, говоря:
- Эх ты, собака!
Я ушёл в Державинский сад, сел там на скамью у памятника поэту, чувствуя острое желание сделать что-нибудь злое, безобразное, чтоб на меня бросилась куча людей и этим дала мне право бить их. Но, несмотря на праздничный день, в саду было пустынно и вокруг сада - ни души, только ветер метался, гоняя сухие листья, шурша отклеившейся афишей на столбе фонаря.
Прозрачно-синие, холодные сумерки сгущались над садом. Огромный бронзовый идолище возвышался предо мною, я смотрел на него и думал: жил на земле одинокий человек Яков, уничтожал, всей силой души, бога и умер обыкновенной смертью. Обыкновенной. В этом было что-то тяжёлое, очень обидное.
"А Николай идиот; он должен был драться со мною или позвать полицию и отправить меня в участок..."
Пошёл к Рубцову, он сидел в своей конуре у стола, пред маленькой лампой и чинил пиджак.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34