ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

"Веселее бы попела, кабы дроля поиграл. Терпеливый ягодиночка, завлек и не бывал". Эх!.. А играл-то Федуленок, е?нный отец, худенько играл. Мне до того охота гармонью в руки, что не могу. А надо посидеть, гостей с хозяевами уважить. Ну, налили первую рюмку, дождался второй рядовой, а бабы пляшут кружком, все вместе, Танька... Весь вечер я, как в огне, сам себя не помню, не помню, как на улицу с гармоньей ходили, как плясал - не помню. Она меня нет-нет да и обожгет глазами. Провалиться на этом месте, один этот момент и был за всю жизнь, больше такого и не бывало. Как погляжу на нее, будто меня ошпарит чем, ноги плясать просятся, а горло будто... хм. [519] Олеша вдруг замолк. Сивые брови нависли и потушили апрельскую синеву стариковских глаз, он сосредоточенно шаркал наждаком о топор. Я терпеливо ждал продолжения рассказа. Но старый плотник молчал, словно споткнувшись на чем-то, и лицо его было совершенно непроницаемо. Я кашлянул, шумно полез в карман за куревом. Но Олеша молчал. Вдруг он резво и озорно воткнул топор в бревно. - Вот ты - парень грамотный. Я пожал плечами. - Скажи мне вот что... - Что? - Как делу быть? Иной раз думаешь, ладно сделал. Добром к человеку. - Ну? - А потом ты же и виноват. Как тут пословицу не вспомнишь: не делай людям добра - ругать не будут. Я выразил недоверие к этой пословице. Но Олеша не слушал. Он глядел куда-то за горизонт, и я опять осторожно спросил: - Ну так как... - Что? - Да тогда, в успеньев-то день... - А-а, что... Дело-то, вишь, давнее. Ну, это... Божатка моя мне на сено постелила, а Винька Козонков пьяным притворился. Он тоже в этом дому объявился, поднесли ему, он и давай куражиться. Сунулся на повети - чую, спит. А девки под пологом вот форскают. Я лежу, думаю, идти к им под полог али нет? И боюсь, и смелости не хватает. "Девки, - кричу, - а что, я ежели к вам?" Оне мне шумят, вот, мол, у нас тут коромысло рябиновое. Я говорю: "Что мне коромысло, можете и огреть разок, только под полог пустите". Откуда что взялось. Я - к ним. Моя двоюродная была догадливая... Шмыгнула с повети... "Забыла, - говорит, - самовар закрыть, вон гроза поднимается". Шасть двоюродная в избу. И не идет. А весь дом спит, божат с божаткой в зимней избе, гости все кто где - кто в летней избе на лавках, кто на полати уволокся, а на повети одни мы с Танькой. Да еще Винька на сене храпит в обе ноздри. Я к Таньке, понимаешь, подсел, коленки от страху трясутся. "Тань, а Тань?" - говорю, а сам рукой поверх одеяла-то. Молчит. "Вишь, - говорю, - мне без тебя не жизнь. Давай будем гулять по-хорошему, на руках буду носить..." Да, взял ее за локоть, - молчит. А сам весь [520] от страху дрожу, хуже всякой войны. Обнять только приноровился, а она мне: "Что ты, - говорит, - Олешка, не надо. Чуешь, - говорит, - не трогай меня. Уходи, - говорит, - стыд-то какой, вон двери скрипнули, чуешь, уходи..." Ох, дурак я, дурак, встал да ушел на улицу, там еще чья-то гармонья играла. Проплясался уж под утро, захожу на поветь-то, а там, слышу, Винька под пологом мою Таньку жамкает, чую, вот целуются... Я в избу, схватил графин, гляжу - графин-то пустой. А двоюродная моя корову собралась доить. "Чего, - говорит, - Олеша, прозевал-то? Эх ты, недопека!" Захохотала, дойник на руку - да на двор. Оглянулась в дверях-то да и говорит: "А мне Танька тебя велела найти. Только где тебя искать? Убежал на улицу, будто век не плясывал. Так и надо тебе, дураку!" Еще и язык показала двоюродная-то, дверями хлопнула. Тут гости запросыпались, зашевелились, а я, как неумный, с праздника убежал домой. ...Вскоре мы вырубили еще один ряд. Солнце, скатываясь на горизонт, светило спокойно и ярко; а я снял шапку и впервые в этом году ощутил его слабое, но такое отрадное тепло. - Что, припекает красавка-то? - улыбнулся Олеша. Он тоже снял шапку, и его младенчески непорочная лысина забелела на солнце. Как раз в эту минуту издалека долетел до бани рокоток автомобиля. Мы подождали машину, не сговариваясь: дорога проходила в пятнадцати метрах от бани. Олеша с любопытством глядел на приближающийся грузовик, стараясь узнать, кто, зачем и куда едут. Машина затормозила. Разбойная курносая харя, увенчанная ушастой шапкой, выглянула из кабины. - Дедушко, а дедушко? - окликнул шофер. - Что, милок? - охотно отозвался Олеша. - А долго живешь! - Шофер оголил зубы, дверца хлопнула. Машина, по-звериному рыкнув, покатила дальше. Я был взбешен таким юмором. Схватил голыш от каменки и запустил шоферу вдогон, но машина была далеко. А старик еще больше удивил меня. Он восхищенно глядел вслед машине и приговаривал, улыбаясь: - Ну, пес, от молодец, сразу видно - нездешний. Я ушел домой, не попрощавшись со стариком. А, наплевать мне на вас. Черт знает, что творится! Мне нет до вас дела! Весь остаток дня ходил злой, словно оставленный в деревне козел, когда все стадо до самой последней ста[521] рой козы на пастбище, а он, этот козел, один на один с пустой и жаркой деревенькой. - Наплевать! - вслух, по слогам повторял я и злился, сам не зная на что и на кого.
11
Впервые за это время настроение по-настоящему свихнулось. Я не стал даже ужинать. Залез на печь и, лежа в темноте, слушал кондовую тишину своего старого дома. Вскоре я разобрался в том, что злился на Олешу, злился за то, что тот ни капли не разозлился на остолопа-шофера. А когда я понял это, то разозлился еще больше, уже неизвестно на кого, и было как-то неловко, противно на душе. И когда Олеша пришел меня навестить, я вдруг ощутил, что давно когда-то испытывал такое же чувство неловкости, противной сердечной тошноты от самого себя, от всего окружающего. Да, конечно. Со мной уже было что-то подобное. Давно-давно, когда я только что пошел в школу. Помнится, бабка налупила меня за то, что я катался по первому тонкому речному льду и провалился в воду. Она отвозила меня и турнула на печь, а я плакал не столько от боли, сколько от оскорбления. Лежал на печи без штанов и плакал. Позднее меня на печке пригрело, я разомлел и начал задремывать, но сопротивлялся и не хотел забывать обиду и, чтобы злость не исчезла, все вспоминал бабкины шлепки, оживляя затихавшую горечь. Вечером меня позвали ужинать, и я не слез, мысленно объявил голодовку, но меня не стали особо уговаривать, и от этого обида на весь мир стала еще острее. Я лежал и думал, что никто меня не жалеет, представлял, как убегу из дома и как заблужусь где-нибудь в лесу, как меня будут искать всей деревней и как не найдут три дня и три ночи. Бабка же безжалостно разоблачала меня внизу: "Вишь, дьяволенок, лежит. Лежит и думает: я вас выучу, ни пить, ни есть не буду". Мне втайне от самого себя хотелось, чтобы еще раз позвали ужинать, но никто не звал, и я плакал, жалея себя и представляя, как меня будут искать в лесу. Помнится, я так и не слез с печки, пока не пришла с работы мать и не приласкала. Я слез, разревелся еще раз и медленно, долго успокаивался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23