ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Это было предопределено, — размышлял он вполголоса, — избыток активности и самоуверенности в стремлении познать неминуемо должен был ввергнуть нас в сомнения: век, внесший ясность в столь многое, должен был неизбежно закончиться угрозой новой волны мракобесия… Да, вот источник нашего недуга. Мы слишком много обещали, были слишком самонадеянны, слишком верили в победу, в то, что познаем все, и нас одолело нетерпение. Как! Движение замедлилось? За сто лет наука не дала нам еще абсолютной уверенности, совершенного счастья? Так для чего же биться, если все равно никогда всего не постигнешь и если хлеб наш будет всегда горек? Это крушение века, пессимизм терзает нас изнутри, мистицизм затуманивает мозг; мы напрасно тщились прогнать призраки ярким светом анализа, сверхъестественное вновь пошло в наступление, дух легенды бунтует и хочет вновь завладеть нами, воспользовавшись тем, что мы остановились, усталые и полные тревоги… Конечно, я ничего не утверждаю, меня самого раздирают сомнения, и все же мне кажется, что эти последние конвульсии старого религиозного страха можно было предвидеть. Мы — еще не конец, мы — переходная стадия, мы — предтечи… Это меня успокаивает, мне отрадно думать, что мы движемся к торжеству разума и науки.
Голос его дрожал от глубокого волнения, и он добавил:
— Если только безумие не заставит нас всех полететь кубарем в бездну и мы не погибнем, раздавленные собственным идеалом, как наш старый товарищ, который спит здесь под этими досками!
Дроги сошли теперь с поперечной аллеи Э 2 и свернули направо, в боковую аллею Э 3; не говоря ни слова, художник взглядом указал писателю на усеянный могилами квадрат, вдоль которого шла процессия.
Это было детское кладбище, только детские могилы, бесконечно много могил, расположенных в определенном порядке, аккуратно отделенные одна от другой узкими дорожками, настоящий детский город смерти. Маленькие белые кресты, низенькие белые ограды, исчезавшие под грудой цветущих белых и голубых венков, положенных вровень с землей, и все это мирное поле нежного, голубовато-молочного тона, казалось, цвело покоящимся под землей детством. Кресты рассказывали о возрасте: два года, год, четыре месяца, пять месяцев. На плохоньком кресте ничем не отгороженной могилки, перекосившемся и воткнутом кое-как у самой дорожки, было только написано: «Эжени, три дня». Еще не существовать и спать здесь, в сторонке, как будто в праздничный день, когда собрались гости, ребенка посадили отдельно за маленький столик!
Наконец дроги остановились на середине аллеи. Увидев готовую могилу на углу ближнего квадрата, напротив кладбища младенцев, Сандоз нежно прошептал:
— Ах, бедный мой Клод, у тебя было большое детское сердце, тебе будет хорошо рядом с ними!
Служащие похоронного бюро спустили гроб. Священник угрюмо ждал под осенним ветром, могильщики с лопатами были уже здесь. Трое соседей ушли с полдороги, оставалось всего семь провожающих. Маленький кузен, обнаживший голову при входе в церковь и с тех пор, несмотря на ужасную непогоду, державший шляпу в руках, приблизился к могиле. Остальные тоже сняли шляпы и уже приготовились читать молитвы, как вдруг пронзительный свист заставил всех поднять головы.
В стороне, где был пустой участок, в конце боковой аллеи Э 3, на поднимавшемся высоком откосе окружной дороги над кладбищем проходил поезд. Обложенный дерном склон круто шел вверх, и на сером фоне неба резко выступили черные, геометрически четкие линии — телеграфные столбы, соединенные тонкими проводами, будка стрелочника, сигнальная дощечка — единственное красное движущееся пятно. Когда, грохоча и стуча колесами, поезд промчался мимо, стали ясно выделяться, как китайские тени на экране, силуэты вагонов и даже люди в светлых проемах окон. И снова стало видно железнодорожное полотно, будто кто-то провел тушью черту, перерезав ею горизонт, а вдали без отдыха перекликались свистки, жаловались, пронзительно кричали, то хриплые от страданий, то замирающие от скорби. Затем раздался мрачный призывный гудок.
— Revertitur in terrain suam imde errat… — торопливо читал священник по открытому молитвеннику.
Но его голос затерялся: прибыл, отдуваясь, огромный локомотив, он маневрировал как раз над их головами. У него был гортанный и низкий голос, в глухом его свистке слышалась беспредельная скорбь. Локомотив двигался вперед-назад, тяжело пыхтел, и на фоне неба вырисовывался его силуэт, похожий на какое-то чудовище. Бурно, с силой, он вдруг выпустил пар.
— Requiescat in расе, — читал священник.
— Amen!, — отвечал мальчик-певчий.
Но их слова потонули в резком, оглушающем грохоте, похожем на непрерывный треск ружейной пальбы.
Бонгран с раздражением повернулся к локомотиву. Паровоз умолк, и это было облегчением. Слезы навернулись на глаза Сандоза, взволнованного собственным признанием, невольно слетевшим с его губ здесь, перед телом старого товарища, словно между ними состоялась одна из пьянящих бесед былого времени; ему казалось, что в землю опускают его молодость, что лучшую часть его самого, полную иллюзий и энтузиазма, гробовщики подняли на руки, чтобы бросить в глубокую яму. В эту скорбную минуту непредвиденное происшествие еще больше усилило его горе. Все предыдущие дни шли такие дожди, что земля размякла и теперь внезапно обвалилась. Одному из могильщиков пришлось прыгнуть в яму, он стал очищать ее лопатой, медленно и ритмично выбрасывая землю наверх. Казалось, этому не будет конца, это будет тянуться вечно; священник проявлял нетерпение, а четверо соседей, неизвестно почему не покинувших процессию, с любопытством следили за работой могильщиков. А наверху, на откосе, локомотив продолжал маневрировать, отступая, пыхтя при каждом обороте колеса, и его открытая топка озаряла сумрачный день огненным дождем искр.
Наконец яма была очищена, гроб опустили, передавая друг другу кропило. Все было кончено. С тем же корректным и обязательным видом маленький кузен пожал руки всех присутствующих, которых он никогда прежде не видел, в память родственника, имени которого не помнил накануне.
— Право, он очень мил, этот мануфактурщик, — сказал, глотая слезы, Бонгран.
Сандоз ответил, рыдая:
— Да, очень мил!
Все стали расходиться, стихари священника и мальчикапевчего затерялись среди зеленых деревьев, соседи разбрелись, не торопясь, гуляя по кладбищу, читая надгробные надписи.
Покинув наконец полузасыпанную землей могилу, Сандоз вернулся к прежней теме:
— Только мы одни и будем его помнить… От него не осталось больше ничего, даже имени!
— Он счастлив, — сказал Бонгран, — там, в земле, где он покоится, его больше не мучает неоконченная картина… Разве не лучше умереть, чем упорствовать, как мы, и производить уродцев-детей, которым всегда чего-нибудь недостает, ноги или головы, и которые все равно не выживут?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116