ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Поэтому Герцен и отошел от революций середины прошлого века, а Мандельштам, зная Герцена, не мог так безоговорочно присягнуть социальному оборотню.
Четвертое сословие возникает в умах как противостоящее третьему (из которого в основном вышли пролетарии в буржуа) и находится в другом социально-нравственном измерении. Оно включает в себя и пролетариев (Максим Горький), и буржуа (Фридрих Энгельс), и аристократов (Герцен и Огарев), и разночинную интеллигенцию (несть числа). И также, как интеллигенция, оно не столько существующее и оформленное, сколько осуществляемое и подлежащее оформлению. Оно — и реальность и идеал.
Оно и те, кто против крепостничества, и те, кто против буржуазности. Оно -сама идея борьбы за справедливость, собирающая всех, готовых бороться, под свои знамена. Этому сословию и этим идеям клялись, и эти клятвы были (и остаются) чудными и священными. И пересмотру не подлежат.
Интеллигент. Гражданин, присягнувший на верность четвертому сословию… Но что же все-таки делает человека интеллигентом?
«Может, отношение к литературе? — спрашивал Мандельштам. — Пожалуй, но не совсем…» И тогда, пишет Н. Я., как решающий признак он выдвинул отношение человека к поэзии. У нас поэзия играет особую роль. Она будит людей и формирует их сознание.
Все так — «за поэзию у нас убивают». Но ведь не только за поэзию. Сколько сфабриковано было губительных дел против интеллигенции, и «каждое такое дело — эрмитажники, историки, словарники — это крупица народного мозга, это мысль и это духовная сила, которую планомерно уничтожали». Это те же кормильцы, что и крестьяне, но с поправкой — душекормильцы! — современников и потомков… И наступил голод, Мы росли на голодном и вредном пайке и до сих пор не можем оправиться от нашего затянувшегося (чтобы не сказать — безнадежного!) невежества.
«В Курске выловили знаменитых соловьев, и молодняку не у кого учиться. Так пала курская школа соловьиных певцов из-за прихоти людей, посадивших лучших мастеров в клетки».
— Кто ваш отец в поэзии? — спрашивала Н. Я., пытаясь уловить преемственность. — Мандельштам называл Анненского. А вы?…
Я терялся, полагая себя безотцовщиной. «У нас нет родословной, — писал я тогда о нашем поколении. — Мы произошли от взрыва. Он порвал старые связи. И кости наших предков нам не собрать».
Было ясно, что мы не от Суркова и даже не от Асеева — не тот смысловой состав! — и только много позже, в разговорах на Большой Черемушкинской, когда Гельфанд говорил: «Откиньте занавеску и поставьте бутылку на стол», — мне открылось, что вышли мы (кто хоть сколько-нибудь вышел), как и наши отцы, из XIX века и эллинов. В исторической традиции мы оказались ровесниками наших отцов, а они нашими современниками: Ходасевич, Хлебников, Клюев; конечно — Ахматова и Мандельштам; Пастернак, Гумилев, Цветаева. Круг ширился, в него вернулись в качестве современников, а не предшественников, Блок, Вл. Соловьев, Флоренский, Розанов, Франк, Сергий Булгаков и Сергий Трубецкой и, конечно, Анненский. Впрочем, они были отчасти и предшественники, а собственно предшественники начинались с Фета, Тютчева, Некрасова. В XIX веке мы чувствовали себя как дома, из которого, как теперь выяснилось, только что вышли. Чтобы образовать свой, уже немало возведенный усилиями наших отцов-современников.
Иначе и не могло быть. XIX век мы интуитивно предпочли пустоте «советского периода», из которого (особенно из поэзии) было вычищено все честное и талантливое. Но осознать свое выпадение из времени (свое отщепенство) было непросто.
— Что вы тут сидите на бревнышках, как отщепенцы, — сказала мне и двум моим друзьям веселая комсомолка в одной из деревень Калужской области в 1958 году. Это было смешно: мы не были отщепенцами, мы просто сходу не вломились в правление колхоза.
Через десять лет это уже не было смешно. Честные книги и рукописи арестовывались вместе с читателями. Последний обыск (известный мне) был учинен весной 1983 года: был изъят архив Н. Я.
Мы перестраивались в «догутенберговскую», как говорила Анна Андреевна, эпоху. Мы разговаривали, махнув на стены, у которых «уши». И разговоры случались жесткие.
Впрочем, в последние год-два Н.Я. ослабела настолько, что для серьезного разговора собиралась с трудом, но все-таки собиралась и вела его уже почти всегда в узком кругу. А остальных гнала на кухню («Пошли вон, дураки!»). Как-то неожиданно она перестала «выяснять отношения», чем занималась всю жизнь с пристрастием, а ее христианское смирение было своеобразно, как все в ней:
— Она стерва, — говорила Н. Я. о какой-нибудь малопристойной особе. — Но я ей не судья.
«Резкость ее не всеми была понята, — пишет архиепископ Сан-Францисский Иоанн. — Брали ее вне широчайшего контекста общей и ее жизни».
И прежде, когда было больше сил, и потом, когда уже непонятно было, сколько еще продлится наше общее с Н.Я. время, она, собравшись для разговора, торопила его. И не все выдерживали ее «натиск» и отходили, иногда совсем. Я тоже отходил, но ненадолго, остывал, осмыслив, и возвращался подчас за очередным подзатыльником («побей, да научи!»), потому что для меня эта «наука» была не кислородом, которого может быть больше или меньше, но воздухом, без которого невозможно.
Я могу назвать многих поэтов, «восстановленных» или изначально сформировавшихся под влиянием Н. Я. или ее книг. А много ли надо поэтов, чтобы определить время?
Итоги этой работы «по склеиванию позвонков» конца тысячелетия еще будут подведены. И тем досаднее было прочесть в предисловии М. Поливанова к первой публикации Н.Я. (Юность. 1988. №8), что "при обсуждении стихов в ней (в Н.Я. — Н.П. ) сказывалась манера современной школы". Помилуйте, Миша, «школа» могла быть (и, пожалуй, была) только одна — Осипа Мандельштама. Но почему она — «современная»?
«Она (то есть Н.Я. — Н.П.) хищно впивалась, — пишет М. Поливанов, — в строку и требовала ее конкретной интерпретации — и притом единственной. Так, например, она настаивала, что „Сияло солнце Александра“ „…“ написано о Пушкине».
Трудно примитивизировать более суждения Н. Я. о поэзии, предпринятые, как я полагаю, исключительно для «оживляжа». Но обратимся к самой Н. Я.: «Вчерашнее солнце» не Пушкин, — пишет она, — а просто любой человек «…» Чего гадать, откуда пришло черное солнце, — оно есть даже в Эдде" («Вторая книга»).
Видимо, М. Поливанов перепутал что-то. Но хуже другое, что он (один из «лучших друзей») не разделял, оказывается, отдельных взглядов Н. Я. (и почему-то — не спорил), но всего лишь прощал ей ее «обидные несправедливости» и «вряд ли обоснованные обвинения».
«Друзья ей очень многое прощали» — такое «великодушие» вряд ли уместно в предисловии к публикации друга, сохранившего не только свой светлый ум до последних дней, но и наши мозги от помешательств века.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156