ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Благожелательность Скотта не исчерпывалась щедростью на советы и деньги. Он не желал обижать злой критикой даже своих собратьев по перу и с юности положил себе никогда не выступать в печати с враждебными отзывами о поэзии современников. Ему было больно причинять боль другим; особенно же гнусным он считал уязвлять автора в анонимной рецензии. Из-за этой чувствительности он попадал порой в щекотливые положения. Когда Саути просил его написать рецензию на какую-то свою балладу, Скотт признался Джону Мюррею, что ему безумно трудно воздать должное ее вопиющим недостаткам и обильным достоинствам, но что-нибудь он придумает. С Саути он постоянно оказывался между Сциллой лжи и Харибдой правды, однако всегда ухитрялся найти средний путь и сохранить дружбу поэта-лауреата.
Вторым примечательным свойством Скотта (после благожелательности) была скромность, проистекавшая, возможно, из первого. Он был достаточно велик, чтобы быть скромным без ложности, однако приходится лишь дивиться той искренности, с какой он ставил поэзию Кэмпбелла. Саути и Джоанны Бейли неизмеримо выше своей. «Мне, слава Богу, неведома зависть к большим талантам», — как-то сказал он Саути, но поразительно другое: он не завидовал успеху и малых талантов, переоценивая едва ли все литературные произведения, кроме собственных.
Когда Байрон занял его место в сердцах публики, он с чистой совестью присоединился к хору славословий по адресу преемника и перешел на романы. А если б кто потеснил его и в этом жанре, он с той же искренностью выразил бы ему свое восхищение и так же легко подыскал бы для себя новую литературную форму. В писателях он не одобрял тщеславия: «Я думаю, многие начинающие авторы искусственно раздувают в себе черную зависть ко всему, что затмевает их, как они лестно ее именуют, славу; а по мне, так уж лучше обзавестись для собственного удовольствия ногтоедой на пальце, чем лелеять подобные чувства». О суждениях современников он был невысокого мнения, справедливо рассудив, что, нахваливая других, люди по большей части надеются получить от них той же монетой. «Из всех, кто хоть раз брался за перо, никто не питал такого жгучего отвращения к манной кашке хвалы, как я», — заявлял он, и еще:«Не терплю, чтобы мне набивали рот леденцами, которые вежливость не дает выплюнуть, а желудок не способен переварить». Скотт решительно не мог поверить в то, что как писатель он чем-то выделяется на общем фоне. Он был лишен чванства, а поскольку сумел избавиться и от честолюбия, относился к современникам без зависти, ненависти, ревности или злобы, но с отзывчивостью, восхищением, любовью и терпимостью.
Не страдая от самомнения, он жил в свое удовольствие и, хотя был «по натуре одинокая тварь», любил компанию ближних. Он мирился даже с занудами — отчасти по доброте душевной, отчасти же потому, что находил общение с ними забавным и поучительным. При церкви в Росслине обитала довольно-таки бестолковая старуха, не дававшая людям прохода своими историями о местных развалинах. В один прекрасный день Скотт отправился туда с Эрскином, который выразил надежду, что они, как регулярные посетители, будут избавленье от ее утомительных россказней. «В каждой песне есть своя тайная прелесть, ведомая только певице, — возразил Скотт. — Сказать ей, что про все это мы уже слышали, значит огорчить бедняжку». Когда он прославился, зануды посыпались на него как из рога изобилия, но он терпел. Однажды на рауте двое молодых людей отошли к окну, пытаясь сбежать от. представителя этого племени; Скотт подковылял к ним и произнес: «Ай-яй-яй, юные джентльмены, где же ваша почтительность? Уж вы мне поверьте — требуется немало способностей, чтобы стать убежденным занудой». Скотт никогда не возмущался при свидетелях человеческими пороками и мог бы повторить вслед за Фальстафом: «Смертные люди, братец ты мой, смертные люди». Никто не слышал от него злых шуток по поводу чужих недостатков, а если в его присутствии разгорался спор, грозивший перейти на личности, он неизменно ухитрялся заставить спорщиков рассмеяться и забыть о распре. «Я сам на себя досадую, когда хоть на минутку поддаюсь дурному настроению, —заявлял он, — и могу с чистой совестью сказать, что, при многих моих недостатках, дурной нрав едва ли относится к их числу». В Шотландии религия издавна служила источником постоянных раздоров, и Скотт ненавидел фанатизм, превращавший веру «в причину и повод именно так, а не иначе подходить и к политике, и к мирским делам». Дух фанатизма чинил только зло, «разбивая семьи, натравливая детей на родителей и наставляя всех в новом, как мне думается, способе угодить в объятия дьявола, славя Господа». Джеймсу Хоггу он советовал не брать в жены женщину религиозную, ибо она того и гляди «не только окажется сама по себе стервой, но испортит настроение всякой доброй компании».
Его нелюбовь к крайностям в религии, политике и общественной жизни объясняется тем, что собственными его чувствами правил разум, а не импульс; по той же причине Скотту лучше удавалось помогать людям, чем их утешать. Сам он мог вынести столько, что с трудом находил слова сочувствия для пасующих перед бедами. Природа наградила его жизнерадостным духом, который помогал ему справляться с величайшим горем и переживать мрачнейшие часы, а воображение вкупе с чудесной памятью спасало его от долгих периодов меланхолии или пессимизма. Окажись он в тюрьме, он бы и там нашел развлечение, строя себе воздушные замки. Самые распространенные в наше время формы, говоря по-современному, «бегства от действительности» — это либо в сумасшедший дом экономики, либо в психиатричку политики. Скотт жил в нормальном мире своего воображения, которое приносило счастье и ему самому, и его читателям. Другим постоянным подспорьем была для Скотта память, и память из ряда вон выходящая. В пятьдесят четыре года он утверждал, что дословно повторит любое письмо, написанное им с пятнадцатилетнего возраста, если ему зачитают первую строчку. В разговоре с Байроном он по памяти воспроизвел «Кристабел» Колриджа, хотя слышал эту поэму один-единственный раз; многие стихотворения Вордсворта он запомнил после первого чтения. Немало поэтических отрывков, поставленных эпиграфами к главам его романов, запали ему в память еще в ранней юности. В истории человечества он, возможно, являет собой единственный пример соединения феноменальной памяти с богатым воображением.
Хитрому выражению, временами появлявшемуся у него во взгляде, соответствовала одна особенность его духовного склада: он так и не расстался с упрямством и скрытностью мальчишества, и это наряду с рыцарскими грезами осталось с ним на всю жизнь. Как юношей он проявлял непонятную строптивость, отстаивая выбранный им маршрут прогулки или поездки, так и зрелым мужем он всегда стремился увильнуть от навязанного или предписанного ему дела.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97