ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Санитар грубил, потому что в темноте принял Володина за рядового.
— Мне старшего сержанта…
— Тут у нас и старших и младших… Куда ранен?
— В живот.
— Посмотри у той али у той палатки, если там нет, значит, отправили.
Володин проводил взглядом санитара и направился к указанным палаткам. Не то чтобы он ужаснулся, увидев санитара с тазом, но неприятная мелкая дрожь, рождавшаяся помимо его воли в груди, постепенно пронизывала все тело; ещё на одну чёрточку расширился перед Володиным круг людских страданий, и он разом обозревал весь этот круг: дома, в тылу, когда ещё только мечтал о фронте и вместе с другом Колькой Снегирёвым надоедал однорукому старшему лейтенанту из военкомата: «Отправь! Отправь!» — сутками простаивал в длинных хлебных очередях в ряду измождённых стариков и старух; утрами, когда с сумкой за спиной бежал в техникум, с вокзала по булыжной мостовой, уже запорошённой снегом, медленно спускались подводы, они были нагружены окоченевшими трупами; страшный груз накрыт брезентом, но из-под брезента то нога торчит, то свисает рука, синяя, заиндевелая, то волосы, длинные женские волосы; всю осень и зиму на станцию прибывали эшелоны с эвакуированными, маленький городишко не мог вобрать всех; под стенами деревянного вокзала варились в кастрюлях и чугунах поясные ремни, прелые листья; Володин не перебегал улицу, пропускал подводы с окоченевшими трупами, — так начинал он познавать круг людских страданий; потом дорога через Илецк до Москвы, и всюду — соль, соль, соль! — сначала её котелками, вёдрами вносили в вагоны, а потом выносили стаканами, отмеряли ложками, каждый проезжавший состав как цыганский табор, соль меняли на все: на одежду, на деньги, на молоко и даже на хлеб; в товарных тупиках Казанского вокзала, за стрелкой, за штабелем шпал, высыпал Володин соль из своего котелка в женский платок, ничего не взял, только взглянул в большие с подтёками глаза, и снова словно разомкнулись перед ним рамки людского горя; потом Елец, Раздельная, Курск, груды кирпича, обломки крыш, скрученные трамвайные рельсы; ближе к фронту спалённые села, пепелища хуторов, обозы беженцев по лесам; первый раненый, первая капля пролитой крови — все шире радиус круга; сегодняшняя бомбёжка, Царёв, Бубенцов, лежавшие у бруствера, и этот санитар с тазом, и грохот канонады, ставшей к ночи ещё грознее, и весь этот зловещий багрянец пожара, окрасивший палатки, людей, машины… Не было последовательного воспоминания жизни; если бы даже и хотел, Володин не смог бы выделить ни одну из виденных картин — разом обозревал он весь этот открывшийся ему круг человеческих страданий; он смотрел на него как на нечто неизбежное: «Идёт война священная!» — и все же его охватывало чувство страха перед всем тем, что совершалось; мелкая неприятная дрожь растекалась по телу. Он вошёл в палатку. В ней всего было занято две койки. На столе, наспех сколоченном из ящиков, горела свеча. Пламя заколебалось и едва не потухло, когда Володин, всматриваясь в раненых, прошёл мимо стола. Раненые лежали неподвижно, будто спали, в полумраке палатки лица их казались совершенно безжизненными. У того, что лежал ближе к выходу, свисала на пол рука. Володин решил помочь бойцу, взял его руку, чтобы подсунуть под одеяло, и почувствовал, что она холодна; лицо, грудь, шея тоже были холодными — он умер давно и уже успел остыть. Володин не откачнулся, теперь его уже не испугала смерть — этот умерший тоже входил в тот круг человеческих страданий, — только подумал, почему не убирают его, может быть, просто ещё не знают, он похож на спящего. Десятилетним мальчиком видел Володин, как хоронили дядю Дмитрия; дядя болел, у него из уха текла кровь, он болел столько, сколько помнил Володин; в первую германскую войну, когда объявили мобилизацию, дядя насыпал пороху в ухо, он был трусом, так говорили про него, но не это запомнилось — привезли его из больницы во всем белом и положили на стол, с трудом скрестили на груди холодные, уже остывшие руки и перевязали мочалой; на верёвках спускали гроб в яму, верёвки скрипели, и комья земли барабанили о крышку; Володин тоже бросил горсть… Мёртвым на груди складывают руки — давно, десятилетним мальчиком узнал об этом Володин; теперь ему предстояло исполнить этот извечный ритуал, и он, откинув одеяло, скрестил бойцу на груди руки; с минуту ещё смотрел на спокойное бледное лицо умершего — его будут хоронить без гроба, шершавые комья посыплются прямо на грудь; гробов на фронте не делают — это тоже входит в круг человеческих страданий! Необъятен тот круг, нет у него границ. Одеяло задёрнуто, лица умершего больше не видно. «Надо сообщить, надо кому-то сказать!…» Но Володин ещё подошёл ко второму, вгляделся: чуть заметно шевелились белые ноздри, раненый дышал, значит, был жив. Держась за спинки коек, пятясь и приподнимаясь на носках, словно боясь спугнуть и вывести за собой притаившуюся в полумраке палатки смерть, Володин вышел на воздух. Здесь по-прежнему в розовых тенях пожара сновали люди, слышались окрики, стоны; гудели подъезжавшие и отъезжавшие автомашины.
Володин не заметил, как из темноты вынырнул тот самый санитар с тазом; таз был пустой, и он держал его под мышкой.
— Слышь, а? — Санитар локтем подтолкнул Володина и кивнул в сторону высот, где гремел бой. — Бьют людей, как мух. Нет нашему брату спасения, э-эх… — перехватил таз поудобнее и скрылся в хирургической палатке.
Сколько в своей жизни хороших и умных фраз про-пустил Володин мимо ушей; не обратил внимания и на эту, но она все же зацепилась, застряла и легла своей эн-тысячной извилиной в мозгу; уже через минуту Володин повторил её: «Бьют, как мух!» — прислушиваясь к странному звучанию; эта обыкновенная, простая фраза теперь показалась ему сложным философским изречением, и он старался постичь смысл; фраза как бы позволила ему из отдаления годов взглянуть на совершавшиеся события…
Он снял гимнастёрку, белый халат надел прямо на рубашку, но все равно было жарко, пот струйками скатывался по спине к поясному ремню; широкие, узкие, бесконечной лентой текли из рук его бинты, обкручивая человеческие тела; давно уже не приходилось так напряжённо работать, раненые все подходили, подходили, угрюмые, молчаливые, злые, и никто не задавал им вопроса: «Как там?» — всем было понятно, что там тяжело, очень тяжело, ад, пекло; фельдшер Худяков читал это в глазах подходивших оттуда, из пекла; он почти не разгибал спину и только приподнимал голову, чтобы выкрикнуть: «Следующий!» Он принимал легкораненых в той же палатке, где хирург рылся в животах, вылавливая, как налимов, осколки; «дзинь, дзинь» — падали осколки на дно оцинкованного таза. Эти звуки заставляли вздрагивать Худякова;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61