ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


И все же войну нельзя объяснить одними возвышенными мотивами. Еще раз была совершена российская родовая ошибка, переходящая, как недуг, от поколения к поколению. Мы свято уверены, что империя должна расширять свои пределы. И находить себе новые выходы. Мы так и не поняли, что разнородность и есть ахиллесова пята самой могущественной державы. Чем больше звеньев, тем цепь слабей.
В другой ошибке виню лишь себя. Достало трезвости понимать: мы снова беремся за оружие не из одной высоты души, не только из родственной солидарности. Так почему же я вдруг поверил в германскую преданность и надежность? Казалось бы, та крымская драма должна была навек научить, что мы в Европе всегда чужие. Но только шесть лет отделяло нас от прусского триумфа во Франции, и я убедил себя, что побежденные еще не избыли тоски разгрома, а победители будут с нами — не мы ли так щедро благословили объединенье немецких земель? Все это было моим заблуждением: и Австрия забудет, как Пруссия ее сокрушила при Садовой, и Франция переживет Седан, и Англия встанет с ними рядом. Сама же Германия переступит все клятвы о дружбе с русским царем.
Как видно, я вовремя не оценил коварства и вероломства Бисмарка. Он очень старался очаровать меня, и кое-что ему удалось. И эта улыбка честного бурша, и эти повадки храброго воина, и весь его облик, и дружеский тон — все это поначалу подействовало. Но вскоре я понял, что прямота его — всего только игра в прямоту, что простодушная грубоватость — всего только игра в простодушие. Мне стало ясно, что он опасен.
Он также увидел, что я разгадал его. Именно это и стало причиной его устойчивой неприязни. Он долго скрывал ее за увереньями в любви и дружбе, все более пылкими, и я бы даже сказал — назойливыми. Но я разглядел и неприязнь, как прежде увидел его актерство.
Я убежден, что именно он и распустил ядовитый слух, унизительный для моей репутации, будто я по рассеянности и недосмотру отдал карту «максимальных уступок», ознакомясь с которою, англичане продиктовали свои условия.
Все это вздор, и тем не менее мне надо было уйти пораньше. Нигде я не чувствовал себя так скверно, как на конгрессе в Берлине. Я был изнурен не только физически, уязвлена была моя личность.
Корили меня и патриоты. По их убеждению, слишком щедро я поступился нашей победой. Они не могли уразуметь, что европейские державы пойдут на все, но нам не позволят добиться своего на Балканах.
Я вытащил Россию из бездны не для того, чтоб ее обрушить всего через два десятилетия. Я не желал этой войны, я уступил порыву общества, и мне пришлось за него ответить.
Берлинский конгресс прояснил реальность. Все то же: в итоге наших усилий мы вновь оказались одни против всех, мы снова должны были заплатить за нашу несообразность и чужесть, за то, что раскинулись на полсвета «от Перми до Тавриды», за страх, который постоянно внушаем. Нас вспоминают, когда мы нужны, предпочитая забыть поскорее в иное благополучное время.
Возможно, что за этот удел люблю я отчизну странной любовью. Нет, не за славу, не за пространства и не за пьяный мужицкий пляс. За то, что жребий наш — одинокость. За эту тайную обреченность. Люблю — жалею. Жалею — люблю. Нет в мире крепче любви, чем жалость.
Но вот что еще бесповоротней, безвыходней — нет нам другого пути! Если и есть мне извинение, то в том оно, что я это понял. Больше всего я боялся потворствовать той ущемленности, что столетьями травит и точит русскую душу. Что бы то ни было, я знаю: наша дорога лежит в Европу. Может быть, и наступит срок: она увидит сестру в России. С этой надеждой я не расстанусь. Если же станем копить обиды, нас непреложно сожрет азиатчина. Не та, что вовне, а та, что в нас.
За год до гибели государя мы вновь говорили об этой кровавой дороге в Царьград за нашей мечтой. И мы, не таясь, признались друг другу, что этот поход во имя мифа с его неискупимыми жертвами, с нашей украденною победой и для него, и для меня стал беспощадным разочарованьем. Я не сказал ему лишь о том, как мучит меня самовольно присвоенное право распоряжаться жизнями, прежде всего, солдатскими жизнями.
Все начинается так невинно — с дипломатической рутины, с докладов, с искусства переговоров, с приемов, удивляющих пышностью, с учтивых улыбок и рукопожатий, а люди, живущие Бог знает где, за тысячи верст от этой игры, не ведают и не подозревают, что судьбы их уже накренились.
Впрочем, и сам государь не знал, сколько потребует крови империя, так же, как он не знал и того, что не пройдет и нескольких месяцев и бомба разорвет его в клочья.
И этот измученный русский царь, и безымянный солдат на Шипке — за что они положили головы, за что их перемолола история? И будут ли те, кто придет после нас, счастливей от смерти того и другого? И кто же счастлив на этом свете? Счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые? Можно спросить еще короче: счастлив, кто посетил сей мир?
Если бы Пушкин услышал это из уст «счастливца с первых дней»! Но он безмолвствует, как народ, от коего он не желал зависеть, он молча стоит на Тверском бульваре.
Пред тем, как отправиться в Ниццу, на юг, я побывал в нашей старой Москве, и мне захотелось с ним проститься.
Я долго смотрел на склоненную голову, стремясь проникнуть гранит и бронзу, шепча про себя: это я, узнаешь меня? Помнишь, как в уснувшем Михайловском ты спрашивал у пера, у бумаги: «Кому ж из нас под старость день лицея Торжествовать придется одному?». Ты добавлял: «Несчастный друг!..».
Так оно и есть. Друг несчастен. Несчастен счастливец с первых дней. Несчастен светлейший. Несчастен канцлер. Разве ж могло быть по-иному?
Вот я стою перед тобою, тезка мой, Саша, Смола, Француз. Но ты ли это, мой бедный брат, безгласный, окаменевший от времени? И было ль то кипение жизни, таившее дурное предчувствие: «моя весна — осенняя заря». С какой упоительной расточительностью ты тратил на нас свои дары. Во всем этом было нечто прелестное, почти еретическое — о, не случайно на староотеческом языке совращение называли прелестью, а на нашем — ересью звали свободу. Не зря же ты искал независимости.
Но где же ты мог ее найти? В чужеземстве? Но ведь чужая вольность для нас тесней, чем родной хомут. В оппозиции? Но когда ж человек бывал в оппозиции независим? Ее устав еще тяжелей. «Нам разный путь судьбой назначен строгой». Теперь это не имеет значения. Ты оборвал на лету свою молодость (сейчас-то я знаю, что то была молодость), я завершаю долгие лета в немощи, в неволе почета — лодочник меня уже ждет, чтобы перевезти на твой берег. Я так и не знаю, кто был независимей. Зависеть от собственного призвания не легче, чем от царя и народа. Быть может, плен гения, чести и рока еще суровее плена службы. Не знаю, ничего я не знаю. Но невзначай, проселочной дорогой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32