ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Сейчас уже поздно возвращаться искать его, сказал Красавчик. Пошел он к…! — сказал Лапо Виктор, и мы покатили к университету. А этот паразит Монсеньор преспокойно подошел к нам через полчаса в коридоре около главной аудитории. Свое исчезновение он объяснил тем, что обыскивал верхний этаж, когда Красавчик дал приказ отходить, и ничего не слышал. Ей-богу, не слышал, сказал Монсеньор, я спустился по лестнице вниз, а они все еще стоят на коленях, никто не думает и пальцем шевельнуть, ни дать ни взять — собор святого Петра в Риме. Тогда, сказал Монсеньор, выхожу я на улицу и беру такси, которое подвозит меня сюда, прямо к звонку, за три боливара, которые Красавчик одолжил мне сегодня утром. Вот и весь рассказ, дайте сигару, говорит Фредди.
Это нападение во вкусе Рокамболя на освещенный ресторан, эта живописная сцена с коленопреклоненной публикой — все это ерунда, мы действительно были озорными мальчишками, говорит тихо Фредди; все эти смехотворные выходки уже в прошлом. Сейчас словари выплевывают более страшные словечки: ненависть, избиение, расстрел, репрессии, раны, тайная полиция, горе, умри!, штык, тюрьма, Качино, Ла-Исла, Сан-Карлос, Эль-Вихия , шрам, автомат, полуавтомат, пистолет, лагерь, «кольт», сдавайся!, агония, похороны, шпик, ссылка, допрос, молчать!, голод, кладбище, команда, жажда, кровь, огонь!, тайная сходка, страх, донос, расстрел, убивать. Кто начал убивать? Они начали преследовать, они начали убивать, мы прибегли к насилию, чтобы защищаться, а потом насилие стало всеобщим, превратилось в систему, стало насущным, как хлеб, как воздух. Чужая жизнь стоит два сентаво, не больше. Собственная жизнь стоит четыре сентаво, чуть больше. Книги и гимны обратились в наши выстрелы, в их залпы. Они помещают на страницах большой прессы фотографии своих убитых. Полицейских агентов или жандармов с размозженными черепами, в залитых кровью мундирах, вдов и сирот, обливающихся слезами на похоронах по третьему разряду. Мы публикуем в размноженных на мимеографе листовках списки павших товарищей, погибших в бою, расстрелянных в горах, повешенных на деревьях, умерших под пытками, тех, кто покончил с собой, — они числятся самоубийцами, но…
Командир Белармино участвовал в вооруженном нападении (сам он никогда и никому об этом не рассказывал, а мне и не надо, чтобы он об этом рассказывал, я читал в газете описание человека, который командовал операцией; я обратил внимание на то, как протекала эта операция, и могу поклясться, что руководил ею Белармино). Он участвовал в вооруженном нападении, где убил четырех человек: двух кассиров и двух клиентов — эти отказались поднять руки вверх, один из них полез за чем-то в карман, командир уложил их на месте пулеметной очередью. Без сомнения, это был Белармино. Газеты поместили на последней полосе фотографии трупов в распахнутых рубахах, чтобы все видели пулевые раны на шеях. Убитые лежали на окровавленных простынях — лица бледные и заострившиеся, как восковые. О других товарищах, здесь присутствующих, я почти ничего не знаю, за исключением Валентина — он мой друг, мой однокашник. Валентин лишь водит машину, ждет в двадцати метрах от места операции и никогда ни в кого не стрелял — так он мне говорил. Что касается меня, то я, кажется, убил одного полицейского, когда проводили митинг в районе Ла-Чарнека. Товарищи обращались с речами к народу и раздавали листовки: Да здравствует новое правительство! — Барретико и я страховали операцию, засев в подвале за углом. Вдруг откуда ни возьмись бежит с шашкой наголо этот дурачок полицейский, наверное из новичков, — болван зачем-то сунулся один и без всякой надобности в район, уже захваченный силами ФАЛН. Барретико и я выстрелили одновременно, с пятиметровой дистанции. Он хлопнулся головой прямо в какой-то подъезд, а мы побежали объявлять тревогу. На следующий день в газетах был портрет увитого — один-единственный выстрел в правый висок, так говорилось в репортаже. Кто-то из нас плохо целился, потому я и употребляю слово «кажется», когда говорю, что убил полицейского. Барретико уверяет, что это была его пуля. Убитый — мулат по имени Хулио Мартинес, у него были три дочки и золотой зуб, как говорилось в репортаже, и один-единственный выстрел. Интересно, сразила ли кого-нибудь Карминья из своего автомата? Есть ли хоть один покойник на счету у Спартака, который избрал себе романтический псевдоним восставшего раба и всегда молчит и о чем-то думает, всегда, если представляется возможность помолчать и подумать.
Это борьба не на жизнь, а на смерть, я не преувеличиваю. Правительственные войска сожгли селение и казнили трех крестьян, подозреваемых в сотрудничестве с партизанами. Партизаны расстреляли двух крестьян, которые показывали дорогу правительственным войскам. Пяти крестьян как не бывало. Одного заключенного привязали к мачте, к корабельной мачте, и копанной в землю, и более ста раз ударили толстыми железными прутьями, на следующий день утром его нашли повесившимся и тюремной камере. Бомба, брошенная городскими партизанами, убила одного офицера правительственных войск, а также старуху, которая продавала конфеты на углу улицы. Пулеметным огнем была встречена демонстрация лицеистов, убит школьник тринадцати лет, и никто не мог собраться с духом сообщить об этом его матери. Одна БТЕ открыла огонь по нефтехранилищу. Нефтехранилище принадлежит «Стандард ойл», в пожаре погибли две рабочие семьи, среди жертв был грудной ребенок. А недавно найден наш молодой активист, студент юридического факультета, совершенно изувеченный, труп так искромсан и лицо так изуродовано, что сестра смогла опознать его только по зубам. Это ной на не на жизнь, а на смерть, честное слово.
Мой отец, Хуан Рамиро Пердомо, не согласен со многими нашими делами, никогда не был согласен. Мой отец — коммунист старой закалки, так сказать, доисторической, мне думается, он не в состоянии понять новый язык революции, которая, создавая свою теорию, тут же воплощает ее в жизнь. Рабочий класс — бесспорный авангард, гегемон революции, повторяет мой отец то, что когда-то читал. А если рабочий класс думает только о хлебе насущном, революция не может ждать. Мой отец говорит: Дело в том, Викторино, что марксизм диалектически развивается, как развивается все на свете, но он никогда не изменит своим принципам в угоду снобам от революции. Мой отец берет слово, когда его об этом совсем не просят; он не говорит просто, а будто произносит речь; в жизни так никто не говорит. Белармино кончил чистить ногти, украдкой глядит на часы, вытирает пот со лба сложенным вдвое платком. Карминья захлопывает книгу, заложив пальцем страницу, на которой остановилась. Я чувствую, как в мой желудок впивается что-то горячее, словно лисьи зубы грызут изнутри мой пуп и не отпускают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54