ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Меня всегда соблазняли разные школьные принадлежности, особенно красивые ручки, толстые резинки и прочие мелочи. Ручка с городом Габлонцом, вырезанным на ее грифе, была моей мечтой. Я потихоньку брал их, а потом незаметно, как мне казалось, подсовывал прежним владельцам — обладать ими вечно мне нисколько не хотелось. Впрочем, и это еще можно было бы извинить. Непростительным в глазах моих соучеников было то, что я часто присваивал вещи очень бедных мальчиков, и мне доставляло дьявольское удовольствие наблюдать, как они ищут свою собственность «на земле и под землею», то есть на парте и под партой. На что же, в сущности, я рассчитывал, когда через некоторое время, с жестом ложного великодушия, «дарил» им их же собственность? Мне казалось, что они будут страшно рады. Ничего подобного. В один прекрасный день на меня напали мальчишки из самых разных банд. «Подумаешь, какие герои», — решил я и со смехом принял бой. Но это не было обычным поединком, о нет. Не теряя времени, они набросились на меня и соединенными усилиями быстро взяли надо мной верх, как мы, бывало, говорили. Положенный на обе лопатки, я извивался на полу и, судорожно сжав губы, изо всех сил отбивался руками и ногами, нанося быстрые и страшные удары во все стороны. Но я не смог совладать с превосходящими силами противника. Я был необычайно крепким мальчуганом и, вероятно, справился бы с ними, если бы самый малорослый, уродливый, косой мальчишка не подкрался ко мне сзади; он схватил мою голову и треснул ее об пол.
К счастью, густая щетка моих волос ослабила удар. Но меня так возмутил этот подлый прием, что я пришел в ярость и в припадке бешенства, уже не помня себя, вскочил и бросился на своих противников. Однако они были умнее меня и прибегли к разным коварным уловкам. Один из них дал мне подножку, я растянулся снова, и тут уж они все с удвоенной энергией набросились на меня, особенно самые слабые и отсталые, которых я великодушно защищал, и те, которых не менее великодушно одаривал их же собственностью, когда у меня не было возможности делать им настоящие подарки. Особенно низко поступил со мной косой. Мне не хочется говорить, что именно он сделал. Мое бешенство улеглось так же внезапно, как и пришло, я даже понял свою неправоту. Я ощущал уже не тумаки и удары, а только собственный позор, и в отчаянье я начал молиться вслух.
Серьезно ли я молился или нет (впрочем, конечно, серьезно, я веровал всем сердцем), но товарищи стали еще больше надо мной издеваться, косой принялся передразнивать слова моей молитвы, и я умолк, поняв, слишком поздно, что нарушил правила нашей чести: призвал на помощь постороннего — то есть господа бога. Я позволил даже надавать себе пощечин. Я так растерялся, что почти перестал сопротивляться и только закрывал лицо. Потом я отнял ладони от лица и распростер руки.
Это было воспринято как признание поражения, и все разошлись по местам, смеясь, топоча ногами и барабаня книгами по крышкам парт, а я остался лежать возле кафедры. Только косой никак не хотел от меня отвязаться. Он нарочно наступил на мою судорожно сведенную ладонь, лежавшую на полу. Не ожидая подобной низости, я не успел убрать руку. Снаружи послышались шаги классного надзирателя, — в гулком, выложенном каменными плитами коридоре они доносились еще издалека. Нам обоим надо было поскорей убраться, и мне и моему молчаливому врагу (должно быть, он ненавидел меня уже давно, как ненавидят именно такие жалкие людишки).
Но и для меня время немого страдания миновало.
— Погоди-ка, вот явлюсь к тебе с зеркалом, — прошипел я и поднялся, правда, еще пошатываясь…
Хотя отец никогда не разговаривал с нами о своих врачебных делах и у верного Луки, который был его правой рукой, тоже ничего нельзя было выведать об отцовском искусстве, — я все-таки пронюхал о некоем зеркале — это было круглое зеркало, которое отец носил на широкой черной, как сажа, ленте, повязанной вокруг головы. И вот тут-то я нечаянно коснулся самого чувствительного места косого мальчишки. Разумеется, мне следовало замолчать. Я увидел, как он побледнел и забился в проход между скамьями подальше от меня. Но он тут же подошел ко мне и принялся чистить мои покрытые пылью длинные брюки и разглаживать измятый воротник моей матросской блузы. И, чувствуя прикосновение его руки, пробегающей вдоль моей спины, я услышал, как он тихонько просит у меня прощения, бормоча, как это было у нас принято: «Прости-прости-прости!» Но когда отворились двери и в них появился исполненный достоинства классный надзиратель, я не мог устоять, чтобы не шепнуть:
— Да, да, я приду с черным зеркалом моего отца, и ты совсем ослепнешь, косяга!
Косяга, на диалекте того города, в котором мы жили, означает косой. Мальчишка в великом ужасе, молча, замотал головой, проскользнул на свою скамью, последнюю у стены под географической картой, и каждый раз, как я взглядывал на него, умоляюще тряс головой под реками и горами Австро-Венгерской монархии, пожирая меня глазами, которые косили больше обычного.
Я уже не мог на него сердиться. Правда, я чувствовал, что на затылке у меня вырастает большая шишка, волосы становятся дыбом и даже малейшее движение шеей причиняет чудовищную боль, но я решил все загладить. Я примирительно кивал ему, когда он отчаянно тряс головой, и, заметив, что он не понимает моего языка, послал ему «классную телеграмму» следующего содержания: «Прости-прости-прости! Я сделаю тебе операцию, и ты будешь видеть, как Перикл! Император».
Правда, я вовсе не был тогда Императором и к своему предложению оперировать и сделать его зрячим, как Перикл (почему Перикл?), я и сам не отнесся серьезно. Я прекрасно знал, что он видит и без меня. Но он успокоился, свернул клочок бумаги в виде мундштука и, вложив в него дар — новое перо (вероятно, он знал, как я люблю писать новыми перьями), написал в ответ: «Перикл благодарит Императора!»
Из этих воспоминаний, которые относятся к двенадцатому или тринадцатому году моей жизни, мне ясно, что еще ребенком я твердо верил, что когда-нибудь стану врачом, как отец, буду производить удачные операции, проделывая при помощи зеркала чудеса над больными глазами, и что конечная победа останется за мной, ведь я подписался — Император.
2
Мы, моя мать и я, не знали цены деньгам. Отец довольно часто давал нам это почувствовать. Он делал деликатные намеки моей матери, но она пропускала их мимо ушей. Если же отец, недовольный ее тратами на туалеты, начинал говорить более определенно, она возражала, что эти расходы очень невелики, что дома ее холили и нежили и что она обязана одеваться соответственно своему положению. «И мне ведь хочется нравиться вам», — говорила она, глядя на меня и на отца, и лукавая улыбка, освещавшая ее несколько неправильное лицо, делала его прекрасным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116