ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Маша знала, что сейчас произойдет, но она не боялась хирурга, и, главное, он не боялся ее, а кивнул и улыбнулся ей. Она увидела на абажурном стекле, как доктор красит ей живот йодом, и сказала: - Вы красите мой живот, как пасхальное яйцо. - Пасхальные яйца красят луком, а не йодом. Действительно так. И Маша не стала спорить. Она видела в абажуре все, что готовились сделать с ней: и сверкание стали, и тампоны, и вату, и иглы - все это было не так страшно, как отчаяние и беспомощность папы и мамы. Когда доктор взялся за сталь, и Маша на мгновение перестала дышать, и живущий в каждом человеке заяц похолодел в ней и затрясся, она услышала проникновенный, взволнованный женский голос: - Польты дамские привезли в магазин. Доктор спросил: - А зеленые есть? И этот разговор помог Маше сохранить покой и надежду и в тот миг, когда на абажуре выступила и потекла Машина кровь и доктор нахмурился и уж не улыбался ей.
Должно быть, счастье выздоровления вмешалось во все, что происходило с Машей, во все важное и пустое, чем был наполнен день. А может быть, это было совсем другое счастье. В палате лежала тучная и властная ткачиха Петровна и колхозная седая карга Варвара Семеновна. А рядом с Машей лежала Клава, опальная продавщица, отбывшая два года лагеря, а у окна лежала порезанная и побитая неизвестно за какое дело Анастасия Ивановна из укрупненного колхоза "Заря". А у другого окна лежала елейная Тихоновна, когда-то служившая в домашних работницах. Суп давали в жестяных мисочках, ложки были легкие, словно соломенные. Подушки тоже были очень легкие, скрипучие, все это занимало Машу... Кровати были железные, Маша никогда не видела железных кроватей. И суп не был похож на тот суп, что Маша ела дома, хотя он тоже был протертый и овощной. И простыни были другие, и маленькие вафельные полотенца с большими черными печатями никак не походили на те, что висели дома в ванной. Петровна задыхалась в одышке, а голос имела сильный, генеральский. Ее и звали генеральшей. Когда Машу принесли в палату, после изолятора, Петровна сказала: - Славная девочка, нос картошкой, деревенская. А Варвара Семеновна протяжно проговорила: - Господи, а ножки-то тонкие, длинные, как у журавля. Потом, когда Маша пришла в себя, ее расспросили и про гнойный аппендицит, и про операцию, и как началось, и про все, что полагается. Тихоновна задавала неприятные вопросы. Маша стеснялась ей отвечать. Она промолчала, когда Тихоновна спросила - большая ли у них комната. Тихоновна переспросила, но Маша молчала. Тогда Варвара Семеновна объяснила: - Со счету девочка сбилась, комнатей у них много. А когда Тихоновна спросила про папу - "кем он будет", Маша угрюмо сказала: - Мама у меня учительница. Ответ заинтересовал палату. Петровна сказала: - Мама, значит, учительница, а папа, выходит, ученик. Варвара Семеновна: - Инвалид, наверное. Клава проговорила: - А может быть, сидит... - и негромко пропела сипловатым голосом:
Ах, скучно мне, все товарищи в тюрьме,
Не дождусь я того дня, как попутают меня...
Обмотанная бинтами Анастасия Ивановна сказала: - Ушел он, верно, от нее. Тогда Клава сказала: - Что ж, ушел так ушел. Значит, постыла ему прежняя жизнь... - и мечтательно добавила: - Вот, к примеру, нам, работникам торговли, что фордзон, что Керзон - все ровно. Одно у нас удовольствие - любовь. Это было утро. Солнце, отдохнув за ночь, ясно светило на больничных стенах, на мисочках с манной кашей, на белых кружках с чаем, на суднах, глядящих из-под кроватей. Утро было в беспричинной легкости, в тревожном сердцебиении, в ожидании долгой жизни, охватившем Машу. Потом был обход. Доктор подошел к Маше, и девочка почувствовала покой и счастье, когда его теплая большая рука гладила ее волосы. Он был одновременно седой и лысый, русский и татарин, угрюмый и добрый, бедный, в худых башмаках, и важный, очень важный. - Пусть папа с мамой придут ко мне, - попросила Маша. Доктор сказал: - Это никак не получается, у нас карантин по случаю вирусного гриппа. Когда доктор ушел, старуха Варвара Семеновна сказала: - Ох, и нравится мне доктор. - Что ж ты ему не призналась? - спросила Петровна. - Народу много, постыдилась. - Эх, Варвара, чего любви стыдиться, - сказала Петровна и раздула широкие ноздри широкого носа. И так это было удивительно Маше, что две семидесятилетние старухи говорили про любовь, то ли смеясь, то ли всерьез. Потом женщины говорили про заработную плату, и в разговор вошли санитарки, готовившие больных к обеду, стали сильно жаловаться. А потом одна из санитарок, Лиза, самая старшая и некрасивая, поставила поднос с мисочками супа на подоконник и показала, как в молодости танцевала. И все развеселились. А когда стало темнеть, на Машу напала тоска. В палате было тихо, бабушка Варвара похрапывала, порезанная Анастасия во сне чавкала. Видимо, этот слюнявый звук раздражал Петровну, она сказала: - Эй, ты там, чего плямкаешь губами, блины, что ли, ешь? Лицо у Петровны было бровастое, суровое и, несмотря на то что она долго лежала в больнице, казалось загорелым. Анастасия Ивановна не отзывалась, продолжала спать. Вкрадчиво, негромко заговорила Тихоновна. Она, видимо, побаивалась Петровны и старалась понравиться ей, заинтересовать ее своими рассказами. Тихоновна, Маша в первые же часы заметила это, с каждым по-своему говорила: по-особому с санитаркой, по-особому с Петровной, а с дежурной сестрой уж пела, пела. Когда она рассказывала о своей жизни в работницах Клаве или порезанной Анастасии, она все украшала: - Рыбки красивые в аварии плавают, а шубу он ей справил из нутры, чистая нутра, восемь тысяч отдал. А цветов этих, цветов... Разговаривая со старухой ткачихой, она рисовала совсем по-другому: - А что у них за жизнь, придет домой, уклюнется в книгу, а на нее и не посмотрит... К богатым отложка и днем и ночью, без отказа едет... А болезнь у них одна: напупенятся так, что дышать не могут. В машину садиться идет распузанится, как гусь. Вот и мой хозяин последний - пришел со службы, нажрался и сразу за сердце. Хозяйка к телефону кинулась - отложка, конечно, сразу тут, а он уж готов... И ясли есть такие, и закрытые садики, куда только знаменитых детей берут. А Петровна со всеми говорила одинаково - снисходительно, грубовато, поучающе, то посмеиваясь, то сердясь - и с дежурной сестрой, и даже с самим доктором. Ее сильный, как сияющая медная труба, генеральский голос был одинаково насмешливо снисходителен, когда она говорила про внуков своих, и про то, как зять ее хотел выгнать, и про хозяина, миллионщика Прохорова, и про то, как Гитлер захотел завоевать всю Россию, и про то, что она проработала пятьдесят лет у ткацкого станка. Теперь, в сумерках, Тихоновна стала вполголоса рассказывать ей историю, от которой Маша то холодела, то, сдерживая смех, так напрягалась, что боялась, как бы швы не разошлись.
1 2 3 4 5 6