ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


В последние годы все его раздражало: от правительства до жены. Этот покорно испытующий взгляд жены, когда он поздно возвращался домой, этот взгляд молча, но неизменно ему говорил: «Ты опять был с женщиной?» Невозможно было ей объяснить, что с женщинами он бывал гораздо реже, чем она думала, что он был занят своими бесконечными делами и бесконечными разборками с партнерами. Она всегда смотрела на него с этим немым упреком, от которого можно было сойти с ума. Слава Богу, еще с немым, хотя сама невозможность ответить на немой упрек еще больше его раздражала.
Его приводили в бешенство собственные балбесы, его взрослые дети, игроки и пьяницы, которых совершенно невозможно было подключить к какому-нибудь серьезному делу, требующему сообразительности и мужества. Слава Богу, что они еще как будто бы не кололись! Но с каким тайным, глупым, подобострастным азартом, он это знал, они ждали его смерти, чтобы прокутить, прожрать, проорать все его богатство! Ничтожества! Он и сейчас был физически здоровее их!
Но главное тупиковое противоречие его жизни было в том, что благодаря слабостям этого государства он и ему подобные люди скопили большие богатства, но, чтобы сохранить эти богатства, им теперь нужно было более сильное и более жесткое государство.
А государство, как назло, дряхлело и дряхлело, и уже появились молодые, столь дерзкие волки, что пытались их, старых волков коммерции, обкладывать подпольными налогами, и иногда небезуспешно. (Задолго до Москвы окраины репетировали новые общественные отношения в стране. А Москва, глядя на все это, хлопала глазами, уверенная, что до нее такое никогда не дойдет.)
Мир перевернулся! И некоторые коммерсанты уже трусливо платили. Нет, лично к нему, зная его бесстрашие, пока никто не обращался. Но он ставил вопрос принципиально! Что это за государство, спрашивается, которое вместе со своей купленой-перекупленой милицией не может защитить богатых, солидных людей от молодых и наглых голодранцев-шакалов?!
Вдруг он услышал далекий мальчишеский голос: «Хейт! Хейт!», сзывающий коз, и еле уловимый звук колокольца на шее козы. Он сам когда-то пас коз на этих склонах, иногда вместе со своей сестренкой Софичкой. Они тогда были детьми. Как давно это было!
И ему вдруг мучительно захотелось взглянуть на Большой Дом, где он вырос. Он знал, что дядя Кязым уже умер, что дети его и вдова живут в городе, но он не знал, что Большой Дом уже продан и новый хозяин разобрал его и свез в то же прожорливое местечко Наа, хотя кухню, примыкавшую к дому, он еще не успел разобрать.
Нури решил, что за час он успеет спуститься отсюда к Большому Дому и до заката поднимется.
— Я спущусь к Большому Дому и вернусь, — неожиданно сказал он своей любовнице и, быстро привстав, вытянул несколько глотков из слегка початой бутылки французского коньяка, стоявшей рядом.
Заткнув бутылку пробкой, он легко вскочил и, держа ее в одной руке, бодро пошел вниз, и охотничий нож болтался у него на бедре. Это последнее, на что обратила внимание его любовница, когда он стал спускаться к Большому Дому.
Он быстро спускался вниз по тропе, но, зная, что эта тропа ведет к восточной части Чегема, вскоре свернул в заросли направо, потому что ему надо было двигаться к западной части Чегема.
Ниже лужайки, на которой они пировали, загустел туман, и Нури уже двигался в молочной полутьме склона, все меньше и меньше его узнавая. Ему казалось, что туман нарочно замаскировал местность. И, уже потеряв всякие ориентиры, плутая по одичавшему, разросшемуся кустарниками склону, он в бешенстве дикого кабана пробивался сквозь них, скалясь от ярости и шепча:
— Сдохну, но выйду к Большому Дому!
Свирепея с каждым шагом, он рвался сквозь колючие плети ежевики, сквозь кусты бересклета, сквозь податливую бузину, сквозь бодливые, негнущиеся, наждачные самшитовые заросли. Он выдирался из капканов лиан — обвойника, хмеля, павоя, сквозь заросли держидерева, хватавшего его злыми клювами колючек. Он рвался и рвался, иногда оскальзываясь и падая на каменных осыпях, иногда съезжая вместе с ними, но, и падая, он успевал высоко поднять бутылку с коньяком, сохраняя ее, как светильник разума, как источник энергии, и иногда после очень болезненного падения припадал к бутылке и выпивал несколько живительных глотков.
И дальше с еще большим упорством и яростью сквозь гибкий кизильник, сквозь лопоухие кусты лавровишни, сквозь грохочущий молодой листвой неизвестно откуда взявшийся юный ольшаник, сквозь кусты лещины, лоха, миндаля, сквозь злобно ощетиненные кусты дикой розы, так называемой собачьей розы, по-собачьи разодравшей ему брюки, сквозь резиново-упругие кусты рододендрона, сквозь шипастые плети заматерелого сассапариля.
Снова скользил и падал на осыпях камней, и, падая, вновь героически выбрасывал вверх руку с бутылкой, и вновь припадал к ней, и, снова набравшись энергии, шептал сквозь зубы:
— …вашу мать! Сдохну, но выйду к Большому Дому!
Лицо и тело его были исцарапаны, искусаны, изгрызены, измочалены, измолоты природой Чегема, словно она вознамерилась не пускать его в Большой Дом и вообще вырыгнуть его из себя.
Он уже плутал несколько часов, смертельно устал, был пьян и понял, что заблудился, но шел, не останавливаясь, теперь уже надеясь выйти хоть к какому-нибудь жилью, а там с помощью хозяев добраться до Большого Дома.
И хотя он разумом знал, что заблудился, но каким-то звериным чутьем, сам не подозревая об этом, хоть и петляя по склону, словно по течению инстинкта, медленно приближался к родным местам и уже в полной темноте ввалился во двор Большого Дома, но ничего не узнал.
Он только заметил какое-то строение — не то заброшенная хибарка, не то покинутый сарай. Это была кухня Большого Дома, примыкавшая к нему. Но отдельно он ее никогда не видел и потому не узнал.
Главным ориентиром Большого Дома был гигантский грецкий орех, посаженный дедом еще в девятнадцатом веке. Он рос на правой стороне двора. Но этот грецкий орех уже давно был кем-то срублен, а потом распилен на доски и увезен. Точнее, дело было так.
Какой-то приезжий прохиндей, увидев могучее дерево, усеянное тысячами орехов, поленился или испугался взобраться на него и длинной палкой, как это обычно принято, посбивать орехи. Зато он не поленился несколько дней подряд рубить орех и, наконец завалив его, собрал множество мешков грецкого ореха. Остановить его было некому.
К этому времени страна окончательно обэндурилась, и ее охватил жадный пафос одноразовости, как последняя стадия атеизма.
Пафосом одноразовости определялась и вся жизнь человека, и все его действия (заработал — пропил) — вплоть до лишения жизни столетнего плодоносящего дерева ради того, чтобы собрать с него один урожай.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40