ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Какой еще завтрак? – говорит Кристиан. – Мы так хорошо сидим, правда, Турбьерн?
Турбьерн миролюбив:
– Пусть делает, как хочет.
– Слышала? – говорит Кристиан. – Неси стакан и не думай о завтраке.
Она несет стакан и незаметно усмехается. «Пусть делает, как хочет». Ты-то, конечно, имел в виду совсем другое, милый Турбьерн, а я возьми да и прикинься дурочкой. Мужики, мужики, знали б вы, какие мы, девчонки, догадливые! Знали б вы... вы бы чувствовали себя как на рентгене.
От этой мысль у нее поднимается настроение, знай наших, а напиваться она, конечно, не собирается. Она смотрит, как отец подобострастно улыбается в такт рассказу Кристиана, и думает: бедный, даже сейчас рот боится открыть. Ее захватывает нежность.
– Твое здоровье, папа, – говорит она. – Скол!
– Скол, Ингрид.
– Все в порядке?
– Все отлично.
Теперь она избегает смотреть на Кристиана. Его взгляды сделались пристальнее, однозначнее, он ощупывает взглядом уже не только ее лицо. Фу, мерзость, вяло сетует она, так себя не ведут, он же гость Турбьерна; может, она мнительная, а у него на уме совсем другое? Но тогда бы он не цыганился так назойливо. Ей хочется пойти прилечь, но она не может придумать сходного извинения, чтоб ретироваться столь внезапно. Она раздвигает рот в зевке, никто не реагирует. Выждав, она опять театрально зевает, говорит, что засыпает и поднимается. Кристиан пробует возражать, его досада откровенна до неприличия, она оглядывается на Турбьерна – тот безмятежен.
Лежа в темноте в спальне она вслушивается в голоса мужчин, но разбирает лишь отдельные слова. Мысли ее отрывочны и бессвязны, в душе ни капли радости, одна обида – и похоть; Ингрид боится даже признаться себе в этом.
Она просыпается от внезапно включившегося света. Турбьерн стоит в дверях, пялится на нее. Просто стоит на пороге и не спускает с нее глаз. Ей это не нравится, видно, ей снилось что-то приятное. Она притворяется, что со сна не видит Турбьерна, потом перекатывается на бок к нему спиной – теперь она действительно не видит его.
– Блядь, – произносит он негромко, сдерживая ярость.
Она не отвечает.
– Не делай вид, что спишь.
Она не отвечает. Зная, что ему не видно ее лица, она открывает глаза, смотрит на будильник. Половина третьего.
– Блядь, паскуда гребаная, – говорит он, и она слышит, как он скидывает ботинки. Она не дышит, ей очень страшно. Потом его рука вцепляется ей в плечо, опрокидывает ее на спину, она как будто просыпается только сейчас – но как себя вести? Не отпуская ее, он говорит:
– Ты что думаешь, я карячусь на стройке, чтобы содержать шлюшку?
– Ты о чем?
– Ах, ты не знаешь, о чем я? Ты думаешь, у меня глаз нет? И я не вижу, как ты его кадришь?
Он стискивает ей руку, наклоняется – лицо перекошено злобой; она мертвеет от страха.
– Отвечай!
Она молчит; что бы она ни сказала, он ухватится за любой ее ответ и вызверится на нее.
Он жмет изо всей силы, это больно – но вдруг разжимает руку. Сдергивает с нее одеяло, швыряет его на пол, злобно щурится, вперившись ей в лицо, потом идет взглядом ниже, она догадывается о его намерении прежде, чем он комкает ворот ее ночной рубашки и раздирает ее быстрым, сильным рывком. Ингрид дергается, отстраняя голову, и думает: пора кричать, надо только предупредить его.
– Я закричу, – шепчет она.
– Только разинь ебало!
Она решает не поднимать крика: отворачивает лицо и покоряется грубой силе. Ей больно, но, распластанная под ним, она ощущает свободу, ясность; будто ее лично здесь и нет.
Он кончает в пять секунд, гораздо быстрее обычного. Надо же, поражается она, а ведь пьян.
Он отваливается от нее; ну вот ты и проиграл, думает она, ведь настолько даже ты себя уважаешь, чтоб понимать: насилие – это бессилие. Ее пронзает светлая мысль: твой проигрыш – шаг к моей свободе. Турбьерн поворачивается к ней спиной, на потолке горит лампа; на самом деле такое выпадало ей и прежде, может, не в такой внятной форме, не так жестоко и с менее выраженными претензиями, чем нежелание «содержать...».
Рядом покойно сопит Турбьерн, будь он неладен. Ингрид вылезает из кровати, ей надо срочно в душ. Хоть бы спросил, куда я, думает она, зная, что ничего он не спросит, я б тебе ответила: отмываться!
Она возвращается, гасит свет, в его сторону не глядит. Потом долго еще лежит в темноте и чувствует, как грудь ходит ходуном.
* * *
Назавтра она тихая, заторможенная, не то чтоб недружелюбна, но как бы и не совсем тут. Она избегает встречаться с Турбьерном глазами, кстати, он держится гораздо естественнее, чем она ожидала; видно, переоценила я размеры его самоуважения. Ночную сцену Ингрид припоминает ему всего единожды, и не в лоб. Она расчетливо выбирает момент, когда после обеда они остаются втроем: она, Кристиан и Турбьерн. Не глядя на него, она роняет походя, вроде бы невзначай, что ее зовут в мануфактурный магазин Гудмундсена. Это чистой воды вранье, но она знает, что делает. Зачем тебе на работу? – спрашивает он, и она отвечает, что полезно иногда бывать на людях, а то день-деньской сидеть дома – заскучаешь. Сидеть? – говорит он, на тебе же отец и Унни. Тогда она встает и невозмутимо – абсолютно невозмутимо – идет на кухню; она знает, что это самый неотразимый ответ – оставить Турбьерна со всеми его хитрыми вопросами и доводами, на которые у нее, как знать, могло б не найтись достойного ответа.
В субботу вечером она укладывается рано, и ее никто не тревожит. Она не оживляется и на следующий день, в воскресенье, и Турбьерн с Кристианом снимаются с места раньше, чем собирались. Разрыв не залатан. Отъезд Турбьерна приносит ей облегчение, но как же муторно на душе! Ингрид обнаруживает себя за столом на кухне, плачущей – такого не случалось с ней давным-давно. Ей отвратительно и собственное бессилие, и что брошенка она – все неправильно, все наперекосяк. А ей тридцать девять лет. И куда теперь прожитые годы – коту под хвост? Кто-то идет на кухню, Ингрид смахивает слезы, но без толку: Унни застывает на пороге, смотрит, молчит. Потом подходит к матери, гладит ее по волосам и говорит, точно ей все известно:
– Мам, не плачь.
Она и не плачет, она замерла не дыша: гладь, Унни, гладь, так приятно! Вдруг она пугается: Унни-то небось решила, что я разнюнилась из-за отъезда Турбьерна, не надо ей так думать, это унизительно для меня.
– Мужики такие дураки, – говорит Ингрид.
Унни понимает, что вопросов задавать нельзя – мать не ответит, ясное дело. А жаль, очень. Унни вдруг остро чувствует, как же много тайн хранят друг от друга родители и дети, хуже того, доходит до нее внезапно, – лояльность между родителями держится на скрытности перед детьми.
Думая об этом, она краем глаза замечает силуэт на изгибе дороги. Не отдавая в том отчета, она говорит, продолжая гладить мать по голове:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10