ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

По коридорам в мягкой обуви, что-то бормоча, слонялись женщины в бязевых халатах. У Лоры были перебинтованы кисти рук. На его памяти это была ее третья попытка самоубийства. Поддерживая руками грудь, она сидела в углу и желала говорить исключительно о французской литературе. Выражение лица у нее было апатичное, хотя губы двигались очень живо. Мозес вынужденно соглашался с тем, в чем ничего не смыслил: образность у Валери с точки зрения формы.
Уходили они с Нахманом вместе с заходом солнца. Цементный дворик вымочил осенний дождь. Из окон кучками глядели вслед уходящим посетителям призраки в зеленых халатах. Лора подняла за решеткой перебинтованную руку, слабенько махнула: До свидания. Ее тонкие растянутые губы беззвучно сказали: До свидания, до свидания. Прямо спадающие волосы, нескладная детская фигурка с женскими припухлостями. Нахман говорил севшим голосом: — Голубка моя невинная. Невеста моя. Упрятали-таки ее звери, махеры, хозяева жизни. Заточили. Как будто любить меня — значит быть сумасшедшей. Но я найду силы защитить нашу любовь, — сказал костлявый, изрытый морщинами Нахман. У него ввалились щеки, под глазами желтизна.
— Почему она пытается покончить с собой? — сказал Мозес.
— Домашние травят. А ты что думал? Буржуазный мир Вестчестера (Фешенебельный пригород Нью-Йорка). Ее родителям чего хотелось: брачные извещения, белье, счета из магазинов. А она чистая душа и понимает только чистое. Она там чужая. У ее родни одна забота: разлучить нас. В Нью-Йорке мы ведь тоже бродяжничали. Когда я вернулся — спасибо тебе, я расплачусь, я заработаю, — нам не на что было снять комнату. И на работу — как определиться? Кто за ней присмотрит? Друзья дали крышу над головой. Кусок хлеба. Койку — прилечь, полюбить друг друга.
Как ни разбирало Герцога любопытство, сказал он только: — Даже так?
— Тебе одному скажу, ты старый друг. Мы осторожничали. Заклинали друг друга быть сдержаннее. Это было как священнодействие, а вызывать у богов зависть нельзя… — Нахман говорил стучащим, монотонным голосом. — До свидания, блаженная моя душенька, до свидания, милая. — И с тягостным умилением посылал окну воздушные поцелуи. По дороге к автобусу он продолжал свое горячечно-нудное, нежизненное говорение: — Изнанка всему этому — буржуазная Америка.
Грубый мир роскоши и дерьма. Гордая, ленивая цивилизация, боготворящая свою неотесанность. Мы с тобой выросли по старинке — в бедности. Я не знаю, насколько ты стал американцем с тех канадских времен — все-таки давно здесь живешь. А я никогда не буду поклоняться тучным богам. Не дождутся^ Ты не думай, я не марксист. Мое сердце отдано Уильяму Блейку и Рильке. Теперь возьми Лориного отца. Лас Вегас, Майами-бич — ты же понимаешь! Они хотели, чтобы в Фонтенбло Лора подцепила себе мужа, богатого мужа. Накануне судного дня, у последней могилы они и то будут пересчитывать свои деньги. Будут молиться на свой баланс… — Нахман говорил, не сбавляя занудного напора. Из-за потерянных зубов подбородок у него подобрался, серые щеки колюче щетинились. Но Герцог еще мог вспомнить его шестилетнего. Больше того, он не мог освободиться от ощущения, что видит обоих Нахманов сразу. И тот мальчуган со свежим лицом, с улыбчивой дыркой вместо переднего зуба, в застегнутой курточке и коротких штанишках — он-то и был настоящий Нахман, а не этот страхолюдный призрак зудящего безумца. — Возможно, — говорил он дальше, — люди желают, чтобы жизнь прекратилась. Они ее опоганили. Мужество, честь, честность, дружба, долг — все загажено. Замарано. И уже кусок хлеба не лезет в горло, потому что он продлевает эту маету. Было время — люди рождались, жили, умирали. А нынешних ты назовешь людьми? Мы просто-напросто твари. От нас даже смерть должна устать. Я так и вижу, как она приходит к Господу и говорит: — Что мне делать? Ничего великого в смерти уже нет. Избавь меня, Господи, от моего убожества,
— Все не так плохо, как ты представляешь, Нахман, — вспомнил Мозес свои слова. — В большинстве своем люди не поэты, а ты видишь в этом предательство.
— Да, друг детства, ты примирился с этой нескладицей вместо жизни. А мне были твердые указания. В моих глазах они все — упорствующие уроды. Мы не любим самих себя, мы упорствуем. Каждый человек сам себе упор. У каждой этой твари что-нибудь да есть за душой, и ради этого она на что-то способна. Но она поставит мир вверх тормашками, только бы не отдать свое задушевное другому. Пусть лучше весь мир пойдет прахом. Про это все мои стихи. Ты не очень высокого мнения о моих Новых Псалмах. Ты слеп, мой старый друг.
— Возможно.
— Но ты хороший человек, Мозес. Слишком цепляешься за себя, но сердце у тебя доброе. Как у твоей матушки. Благородная была душа. Ты в нее пошел. Я взалкал, и она накормила. Вымыла мне руки, посадила за стол. Это я всегда помню. И она единственная жалела моего дядю Равича, горького пьяницу. Я молюсь за нее иногда.
Иизкор элохим эс нишмас ими…(Да вспомнит Бог душу матери моей) душу моей матери.
— Она давно умерла.
— И за тебя молюсь, Мозес.
Широченными шинами автобус форсировал закатно окрашенные лужи, топя кленовые прутья и листья. Бесконечен был его путь через приземистую, кирпичную, пригородную, обитаемую даль.
А пятнадцать лет спустя на 8-й улице Нахман убежал. Улепетнул к сырному магазину — по виду совсем старик, отверженный, сгорбленный. Где его жена? Он, должно быть, просто сбежал от вопросов. Его безумная деликатность велела ему избежать этой встречи. А может, он все забыл? Или хочет забыть? Другое дело я и моя память: все мертвецы и безумцы на моем попечении, я есмь возмездие желающему забыться. Я связываю людей своими чувствами и подавляю их.
А Равич в самом деле был твой дядя или только ландсман (Земляк)? Я так и не знаю.
Равич квартировал у Герцогов на Наполеон-стрит. Обличием трагик из пьесы на идише — с откровенным носом пьяницы, в котелке, перекрывшем вены на лбу, в фартуке, Равич в 1922 году работал на фруктовой базе неподалеку от Рэйчел-стрит. В нулевую погоду он выметал с рынка месиво из опилок и снега. К стеклам в папоротниковом ледяном узоре грудами льнули кровавые апельсины и желтовато-коричневые яблоки. И тут же мыкался печальный Равич, красный от пьянства и холода. Целью его жизни было вызвать из России семью — жену и двоих детей. Но сначала их надо было отыскать — в революцию они потерялись. На трезвую голову и почистившись, он изредка наведывался в Общество помощи евреям-иммигрантам. Никакого результата. Он пропивал получку — шикер (Пьяница). Выйдя из салуна, он, качаясь, вставал посреди улицы, командовал движением, валился в грязь под копыта лошадей и колеса грузовиков. Полиции надоело забирать его к себе. Они отвозили его домой, к Герцогам, и пихали в коридор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94