ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

такова была, насколько я мог уловить, суть его речей. Но главная беда, которая всех нас терзала, была, в сущности, та же, что на таможне, потом на кирпичном заводе, потом в поезде, – эта беда была: нескончаемость дней. Начинались они очень рано, почти сразу с летним рассветом. Именно тогда я узнал, до чего холодно в Освенциме по утрам; мы с ребятами садились к стене барака, обращенной к проволочной ограде, лицом к едва поднявшемуся над горизонтом красному диску солнца, и тесно прижимались друг к другу. А спустя часа два принимались искать тень. Во всяком случае, время кое-как все же шло; тут был с нами Кожевник, а значит, иногда звучали и шутки; тут тоже нашлись если и не гвозди от подков, то простые камешки, которые Сутенер раз за разом у нас выигрывал; тут порой тоже раздавалась команда Рози: «А теперь давайте споем по-японски!» Кроме того, дважды в день – поход в нужник, а по утрам – еще и в умывальную (такой же барак, только вместо возвышений в нем – три оцинкованных желоба во всю длину, над каждым желобом – металлическая труба с частыми маленькими отверстиями, из которых текла вода), потом раздача еды, вечером – поверка; ну и, конечно, слухи; этим нам и приходилось довольствоваться, из этого состоял день. Бывали, правда, некоторые экстраординарные события: скажем, Blocksperre, «карантин барака» на второй вечер, – тогда я впервые увидел нашего коменданта в нетерпении, даже, я бы сказал, в раздражении; сидя в душной темноте, мы слышали доносящийся издали шум, в котором, если замереть и хорошо прислушаться, можно было различить крики боли и ужаса, собачий лай, выстрелы. Или такое вот зрелище: за колючей проволокой шли люди, которые, как нам сказали, возвращались с работы; мне оставалось лишь поверить – да мне и самому так казалось, – что на примитивных повозках, которые тащили люди, замыкавшие колонну, действительно лежат мертвецы; все, кто был вокруг меня, утверждали то же самое. Подобные события на какое-то время, само собой, давали пищу моему воображению. Но конечно же этого было недостаточно, чтобы заполнить длинный, бездеятельный день. Так я пришел к мысли, что даже в Освенциме, видимо, можно скучать – при условии, что ты человек привилегированный. Мы жили, ожидая чего-то; если подумать, то ожидая, собственно, одного: чтобы ничего не случилось. Вот эта скука, вместе со странным этим ожиданием, и была тем основным ощущением, которое, в первом приближении, и есть настоящий Освенцим – по крайней мере, в моих глазах.
Должен честно сказать: на второй день я съел всю порцию «супа», на третий
– уже ждал его. Вообще режим питания в Освенциме казался мне весьма странным. Рано утром нам доставляли некую жидкость, которая называлась «кофе». Обед, то есть ту самую баланду, подавали на удивление рано, где-то часов в девять утра. Затем в этом плане не происходило более ничего вплоть до самых сумерек, когда, непосредственно перед поверкой, появлялся хлеб с маргарином; так что уже на третий день я уже довольно хорошо ощутил, что такое голод; на голод жаловались все наши ребята. Только Курилка заявил, что ему куда сильнее недостает сигареты; хотя сказал он это, как всегда, отрывисто и сквозь зубы, на лице у него было нечто похожее, пожалуй, на удовлетворение – недаром его слова у ребят вызвали некоторое раздражение, и, думаю, поэтому они поспешили от него отмахнуться.
Как ни странно, однако это – бесспорный факт: в Освенциме я провел, собственно говоря, всего три полных дня. На четвертый, вечером, я снова был в поезде, в одном из таких знакомых уже грузовых вагонов. Местом нашего
назначения, как мы узнали, был какой-то Бухенвальд, и хотя к такого рода названиям, ласкающим слух, я теперь относился настороженно, тем не менее некое тайное радостное ожидание, теплое ощущение близкой к осуществлению мечты жили в душе, несмотря ни на что; способствовала этому и плохо скрытая зависть, которая – так мне казалось – я видел на лицах тех, кто провожал нас в путь. Я не мог не заметить, что в основном это старые, многоопытные лагерники, а также заключенные с привилегированным статусом, о чем свидетельствовали их нарукавные повязки, шапки и обувь. Возле поезда тоже распоряжались они; офицеров-немцев я видел лишь издали: несколько из них, да и то невысокого чина, маячили в отдалении, на краю платформы; и вообще, тишина и покой, царившие возле поезда, как и мирные краски того летнего вечера, – ничто как будто (кроме, само собой, прежних размеров) не напоминало ту бурлящую волнением, напряженную, переполненную тревогой, ярким светом, порывистыми движениями, спешкой, громкими криками станцию, на которой когда-то – точно три с половиной дня тому назад – я высадился.
О дороге на сей раз могу сказать еще меньше: все было, как обычно. В вагоне ехало не шестьдесят, а восемьдесят человек; правда, теперь без багажа, да и о женщинах уже не надо было заботиться. Так же стояла в углу параша, так же было жарко и хотелось пить, но зато было меньше искушений – я имею в виду съестное; паек на дорогу: ломоть хлеба, размером побольше, чем обычно, к нему двойную порцию маргарина и кусок так называемого
«вурста», немного напоминающего сардельку – нам выдали перед посадкой в поезд, и я его сразу же съел: во-первых, потому, что был голоден, а во– вторых, пищу в вагоне все равно негде было хранить; ну и еще потому, что никто не сказал, что дорога опять займет три дня.
В Бухенвальд мы тоже прибыли утром; небо было солнечным, но с облаками, воздух – чистым, свежим, с легкими порывами ветра. Здешний вокзал – по крайней мере, после Освенцима – выглядел этаким провинциальным, дружелюбным полустанком. Правда, прием, оказанный нам, был не столь дружелюбным: дверь вагона здесь отодвинули в сторону не заключенные, а солдаты; так что – пришло мне в голову – это был, собственно говоря, первый настоящий и, можно сказать, ничем не прикрытый случай, когда я попал с ними в такой близкий,
даже тесный контакт. Я только глазами хлопал, наблюдая, с какой быстротой, с какой вымеренной до предела точностью все происходит. Несколько отрывистых команд: «Alle 'raus!» –
«Los!» – «Funferreihen!» – «Bewegt euch!», пара глухих ударов, пара затрещин, пара пинков, взмах дулом винтовки, несколько приглушенных вскриков – и колонна наша уже построена, как по ниточке, и уже движется вперед, и в конце перрона к ней, всегда на одном и том же повороте (я заметил, что к каждому пятому ряду, то есть к каждой группе из двадцати пяти человек, одетых в полосатые робы) присоединяются с обеих сторон по солдату, шагая на расстоянии около метра от колонны, ни на мгновение не спуская с нее глаз; теперь они уже идут молча, только собственными шагами задавая темп и направление, постоянно поддерживая в жизни эту, немного напоминающую гусеницу, которую мы в детстве с помощью кусочков бумаги и палочек направляли в спичечный коробок, в каждом сочленении своем связанную одним ритмом, одним колебательным движением колонну;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64